Множество современных нам атак на авторитет научных экспертов в какой-то степени похожи на подозрения Гоббса к Лондонскому королевскому обществу. Впечатление, будто эксперты – это такая «привилегированная» элита, которая берется нас всех учить, во что верить, популярно среди ряда реакционных и популистских движений, на манер Чайной партии и правой альтернативы. Доминик Каммингс, лидер кампании Vote Leave, что призывала к выходу Великобритании из Евросоюза, часто игнорирует обвинения в «cargo-cult science» – риторике, в которой общепризнанные научные круги сравниваются с религиозными культами, недоступными для критики со стороны «профанов». Скептицизм в отношении глобального потепления отталкивается от идеи, что климатологи действуют в своих интересах и подбирают лишь такие свидетельства, что подтверждают факты, уже принятые ими за априорную истину. Тем не менее, когда ученые не демонстрируют консенсус, их обвиняют с другой стороны, подчеркивая политизированность их исследований. Подобные атаки призваны поставить под сомнение способность ученых отделить личные мнения и предпочтения от научных наблюдений, выставляя научные институции как нечто вроде кружков по интересам.
Чтобы защититься от подобных обвинений, ученым издавна приходилось убедительно разделять свои возможности к наблюдению и личные амбиции. В частности, они попытались отвергнуть предположение Гоббса, согласно которому человеческим существам свойственны спесь и склонность считать свои впечатления более достоверными, чем чужие. Лондонское королевское общество установило слегка сомнительный этический приоритет скромности и старалось не привлекать лишнего внимания. В непреклонном, пуританском неприятии излишеств, общество в своем первоначальном уставе заявило, что «во всех экспериментальных докладах… суть фактов следует излагать кратко, безо всяких прелюдий, оговорок или риторических прикрас»
[48]. Это позволило ученым придерживаться идеи того, что они всего лишь наблюдают и фиксируют явления природы, не преследуя личного прославления. Бойль описывал свой проект в религиозном ключе как скромную попытку приблизиться к Богу:
«…исповедание путей Господних отражает наше преклонение пред ними… вся способность нашей Науки есть лишь не более, чем наивное восхищение его Всемогуществом»
[49].
Из этих слов следует, что ученый желает лишь отдать дань уважения великому творению перед ним.
Однако хотя от ученых не ожидали тщеславия, они были обязаны относиться друг к другу с глубочайшим уважением. Полное неприятие насилия было одной из основ. Научное сообщество Англии XVII века многое почерпнуло из принципов «gentility», которое стало распространяться после воцарения королевы Елизаветы
[50]. Статус «джентльмена» предполагал высокую степень моральной ответственности, особенно в отношении правдивости. Если джентльмен давал слово, то делал все, что было в его силах, дабы сдержать его, чего бы это ни стоило. Преувеличение и нечестность в изложении фактов были противны джентльменской традиции в той же степени, что и нарушение честного слова. Что самое важное, обвинить другого джентльмена во лжи было наиболее серьезным прегрешением из всех возможных. Эта норма действует в британском парламенте и поныне, запрещая депутатам обвинять друг друга во лжи.
Данный риторический стиль гражданской и – что важнее – мирной полемики был принят в рядах Лондонского королевского общества, где его использование давало участникам (большинство из которых были джентльменами) возможность вежливо обсуждать научные вопросы, не опускаясь до грубой ссоры. Родился новый стиль речи и спора, позволявший одному ученому критиковать теоретические выводы и суждения другого, не выдвигая претензий к чертам характера и намерениям последнего. Подобные нормы этикета, эволюционировав, превратились в современные правила научных выступлений и обеспечили недопущение личных предпочтений и чувств в область несогласия. Привнесение их туда, к примеру, путем предположения, что эксперт руководствуется некими личными амбициями или обидами, лежит в основе стратегии тех, кто желает подорвать авторитет научного сообщества. Распространение цифровых носителей и неизбежных утечек личной переписки явилось для них даром свыше, позволив исказить «джентльменский» идеал обезличенной, объективной критики порой до неузнаваемости.
Гоббс рьяно отвергал убеждения Бойля. Однако во множестве отношений их стремления были похожи. Они помогают нам нащупать то самое основание, что сегодня под угрозой. В период затишья после завершения ряда жестоких конфликтов на религиозной почве оба деятеля стремились найти некую нейтральную и надежную основу для светского общества, с которой все могли бы согласиться независимо от чувств и мнений. Для Гоббса это было современное государство, чья законная сила изгонит из политики страх и насилие. Для экспертов вроде Бойля или представителей торгового сословия это были методики беспристрастного наблюдения, измерения и классификации. В обоих случаях цель была одна: добиться мирного соглашения и избежать разрушительных последствий моральных и теологических распрей. Их поиск предполагал найти что-то, чего нельзя было бы оспорить, но при этом не Бога.
Общим для них был и политический подход: оба требовали от широких масс позволить узкому кругу элит производить суждения от их лица. Гоббсовский суверен был бы представителем общественности в деле определения справедливости, а научное сообщество – в определении бытия. Остальные же полагались бы на эти элиты в производстве для нас общего природного и социального окружения, которое всякий был бы готов (в принципе) принять. Важной тут является вера в язык как нейтральный и обезличенный инструмент, позволяющий достигать соглашения при правильном его применении. Профессионалы от науки, закона и экономики обучены использовать язык каждой области в строгом, независимом стиле, предположительно неуязвимом к политическому и культурному влиянию. В подобной перспективе отличительная особенность юристов и экспертов в том, что они могут говорить непредвзято и аполитично. Этот гамбит лег в основу социального мира.
Интеллектуальным наследием XVII столетия было сомнение в человеческих чувствах и попытка поставить их под контроль. Декарт совершил свой философский прорыв, усомнившись в объективности зрения. Великим страхом Гоббса был (как позже выразился Франклин Делано Рузвельт) «страх себя»: страх и подозрения растут, пока насилие не станет полностью ощутимым. Нарождающиеся экспертные сообщества изобрели методики превращения своих мимолетных субъективных впечатлений в объективные данные, доступные проверке. Все это строилось на положении, что то, что мы видим, чувствуем и желаем, способно сбить нас с пути. Исходя из этого, правительственные элиты и эксперты обещают нам соблюдать четкую грань между личными чувствами и желаниями и долгом.
Наблюдаемая нами сегодня неприязнь к элитам подогревается впечатлением, что обещания более ничего не стоят. Особый статус, приданный судьям, государственным служащим и ученым, все чаще не признается законным. Разоблачения их личных нарушений морали в СМИ, утечки и социальные сети еще больше усложняют задачу сохранения отличия данных персонажей от остальных. Их претензия на представление наших интересов становится не более чем ширмой для их собственных политических стремлений. Предположительно объективная позиция начинает казаться эмоционально отстраненной и чужой. Ключевое ожидание XVII века, что слова и цифры станут нейтральным инструментом для формирования общественного консенсуса, перечеркивается, когда культура элит уже не более, чем очередное закрытое сообщество, на манер перехваленного гольф-клуба, или, даже хуже, заговор.