Вступаю в место наибольших разрушений – в комнату № 27. Я был готов к самому худшему, но то, что мне привелось здесь увидеть, превосходило все представления. Обстановка комнаты и обломки стен лежали подобно куче мусора, и все эти обломки и клочья были там и тут усеяны мельчайшими частицами человеческого трупа. Поблизости разбитой оконной рамы лежала оторванная рука, плотно сжав какой-то металлический предмет, – картина, которую я не могу забыть»
[73].
Да. Смерть порой проходит перед нами в причудливых одеждах. Вот бы выставить в музее рядом руку Швейцера с зажатой в ней железякой и голову Плеве с оторванной нижней челюстью…
Впрочем, вернёмся к повествованию. Плеве ещё жив, и подготовка нового покушения идёт полным ходом. В дело включаются новые герои: Егор Дулебов, Прасковья Ивановская, прекрасноглазая Дора Бриллиант. Для описания их изумительных качеств Савинков не жалеет светящихся красок.
Об Ивановской: «Все члены организации были как бы её родными детьми. Она любила (выделено здесь и далее мной. – А. И.-Г.) всех одинаково, ровной и тихой, тёплой любовью. Она не говорила ласковых слов, не утешала, не ободряла, не загадывала об успехе или неудаче, но каждый, кто был около неё, чувствовал этот неиссякаемый свет большой и нежной любви»
[74].
О Доре: «Любя революцию, мучаясь её неудачами, признавая необходимость убийства Плеве, она вместе с тем боялась этого убийства. Она не могла примириться с кровью, ей было легче умереть, чем убить. <…> Она редко смеялась, и даже при смехе глаза её оставались строгими и печальными»
[75].
О Созонове: «Вспыльчивый и сердечный, с кротким, любящим сердцем, он своей жизнерадостностью только ещё больше оттенял тихую грусть Доры Бриллиант. Он верил в победу и ждал её. Для него террор тоже прежде всего был личной жертвой, подвигом. Но он шёл на этот подвиг радостно и спокойно, точно не думая о нём…»
[76]
Проникновеннее всех – о Каляеве, Янеке: «Каляев любил революцию так глубоко и нежно, как любят её только те, кто отдаёт за нее жизнь. <…> К террору он пришёл своим особенным, оригинальным путём и видел в нём не только наилучшую форму политической борьбы, но и моральную, быть может, религиозную жертву». И тут же нечто примечательное: «…Прирождённый поэт, он любил искусство. <…> Имена Брюсова, Бальмонта, Блока, чуждые тогда революционерам, были для него родными. <…> Для него они были революционерами в искусстве. <…> Его любовь к искусству и революции освещалась одним и тем же огнём, – несознательным, робким, но глубоким и сильным религиозным чувством»
[77].
В приведённых цитатах трижды три раза повторяется слово «любовь» и производные от него. Интересно: на одном конце бикфордова шнура – любовь, а на другом – «мельчайшие частицы человеческого трупа». И эту конструкцию Савинков при помощи своего Янека пытается подпереть стихами Брюсова, Бальмонта, Блока…
Лжец.
Любовь не превращает живое в мёртвое.
То, что превращает живое в мёртвое, – не любовь.
Стихи не пишут для того, чтобы кого-то убить.
Ничего этого не было.
Не было лучезарного Янека с его религиозной жертвенностью; не было скорбящей Доры, кроткого Созонова, матери-Ивановской. Были загнанные, обманутые, униженные и оскорблённые люди; были неутолённые честолюбия и невостребованные таланты; были несформированные умы и трагически раздвоенные души. Было отвратительно лицемерное, самодовольное, тупое государственное чудище, с которым ужасно хотелось бороться. А того, что преподносит Савинков, – не было и не могло быть.
Люди эти оказались пешками в чужой игре.
Игра, кстати, продолжилась. 8 июля новая попытка покушения – снова случайная помеха, неудача. Наконец – 15 июля. Измайловский проспект. Кровь на мостовой. Как было описано выше.
Невозможно поверить, что всё происходило так, как рассказывает Савинков. Лживы не только характеры, лжив и сюжет.
Полгода, с января по июль, группа террористов наблюдает за приездами-отъездами министра, слоняясь по набережной Фонтанки перед зданием Министерства внутренних дел и Департамента полиции. Егор Созонов, переодетый извозчиком, торчит часами в виду министерского подъезда; Швейцер, изображающий англичанина, прогуливается по Пантелеймоновскому мосту взад-вперёд – и охрана не обращает на них никакого внимания. Притом Созонов (как и Каляев, и сам Савинков) давно в розыске: бежал из ссылки. И вот теперь сидит на облучке, наблюдая за домом, в котором располагаются главные спецслужбы императорского Петербурга. Его дело с фотографией и описанием внешности лежит на полке в комнате второго этажа дворового флигеля этого самого дома. И его никто не задерживает, не замечает.
Савинков о неудачной попытке покушения 18 марта:
«В воротах Летнего сада я увидел Покотилова. Он был бледен и быстро направлялся ко мне. В карманах его шубы ясно обозначались бомбы. <…> Каляев настолько бросался в глаза, настолько напряжённая его поза и упорная сосредоточенность всей фигуры выделялась из массы, что для меня непонятно, как агенты охраны, которыми был усеян мост и набережная Фонтанки, не обратили на него внимание. <…> Я до сих пор ничем не могу объяснить благополучного исхода этого первого нашего покушения, как случайной удачей»
[78].
Одна случайность – случайность; четыре случайности подряд – это уже очевидная закономерность. В первый раз четыре террориста, переодетые кто разносчиком, кто извозчиком, кто иностранцем, с бомбами в лотках, под фартуком, под мышкой, караулят министра на набережной Фонтанки, и только случай не позволяет им взорвать министра ко всем чертям. То же, хотя и в меньшем составе, повторяется во второй раз. Злоумышленников никто не замечает. Потом происходит тот самый взрыв, жертвой которого стал Покотилов. Гром на всю столицу, но боевики продолжают свою деятельность беспрепятственно. Они до тонкостей успевают отследить распорядок дня, пути следования, внешний вид экипажа жертвы. 8 июля уже целых шесть террористов с четырьмя бомбами поджидают Плеве на Обводном канале, у Варшавского вокзала. Они знают маршрут следования царского сатрапа, но охрана даже не догадывается об их существовании.
Всё это говорит только об одном: Плеве никто по-настоящему не охранял. Террористы ломились в ту дверь, которую чья-то таинственная рука отперла для них. Они исполняли чужую волю.