Так пишется – менее чем за месяц – цикл «Кармен».
И слёзы счастья душат грудь
Перед явленьем Карменситы.
…
А там: Уйдём, уйдём от жизни,
Уйдём от этой грустной жизни!
Кричит погибший человек.
Уйти от жизни. Блок научался видеть жизнь без символических ореолов, и увиденное устрашило, измучило его. Об этом был написан цикл «Жизнь моего приятеля»: в нём явлено, как обыденность уничтожает самую душу человеческую, оборачивается тихим сумасшествием. «Кармен» – отчаянная попытка вырваться из оков «отменного порядка милого дольнего мира» в иные, лучезарные миры, на лоно всё той же вожделенной Мировой души:
Здесь – страшная печать отверженности женской
За прелесть дивную – постичь её нет сил.
Там – дикий сплав миров, где часть души вселенской
Рыдает, исходя гармонией светил.
Эта попытка обречена на провал, потому что нет иных миров – есть один мир, один-единственный, данный Богом человеку, чтобы жить в нём, преодолевая боль и бессилие, страх и страдание. В этот, а не в иной мир пришёл свет Христов. Блок был очень правдивый человек. «Слов неправды мне говорить не приходилось» – его собственное утверждение. Может быть, единственная его неправда – великая неправда – в этом увлечении миражами, в этой соблазнительной, как наркотик, вере в иные миры, где гармония светил утоляет измученную душу. В своих влюблённостях он искал путь к надмирным сферам, но то, что он находил, оказывалось иллюзией. Так было и с Андреевой-Дельмас.
Знакомство их состоялось; два месяца прошли в полёте. Блок снова думает расстаться с женой, жить отдельно, советуется об этом с матерью (которой, как и прежде, поверяет все свои тайны). 8 июня он уехал в Шахматово. Упоминания о «Ней» в записной книжке встречаются всё реже. В Шахматово приходят известия об убийстве в Сараево наследника австро-венгерского престола эрцгерцога Фердинанда, о международном кризисе, стремительно разрастающемся до угрожающих размеров.
18 июля по государеву повелению была объявлена мобилизация. В тот же день к вечеру почтальон доставил в Шахматово телеграмму: генерал-майор Кублицкий-Пиоттух, добрый и привычный Францик, сообщал, что он срочно отозван из отпуска в Петербург, в штаб возглавляемой им бригады; со дня на день могут скомандовать выступление. На следующее утро Блок с матерью выехали из Шахматова в Петербург.
В субботу, 19-го, около четырёх часов пополудни Блок уже выходил из здания Николаевского вокзала на обширную и шумную Знаменскую площадь.
Площадь шевелилась, как море; через её широкое пространство катились волны взбудораженного народу. Мелькали трёхцветные знамёна; то там, то сям начинали петь «Боже, царя храни» и «Спаси, Господи, люди твоя»; иногда – что-то про «Варяг». Протискиваясь к трамваю и поневоле напитываясь горделиво-геройским духом масс, Блок своим пророческим взором мог увидеть другую толпу, которая будет бушевать здесь же, на этом самом месте, через два года и семь с половиной месяцев, в феврале – марте 1917 года. Размахивать будут красными флагами, петь «Марсельезу» и «Варшавянку»; со стороны Лиговского проспекта будут вливаться в это море потоки серых солдатских шинелей, будут стрелять в воздух и кричать охрипшими голосами: «Долой царя! Долой Николашку с немкой!» Это – скоро, скоро… Этого Блок не сможет увидеть телесным своим оком: в те дни он будет на фронте, далеко, в Пинских болотах. А сейчас он едет через весь Петербург, отуманенный испарениями имперского восторга, к себе на Офицерскую улицу, чтобы наутро чётким и красивым почерком записать в тетрадь:
«20 июля. Манифест».
Круг четвёртый
Александр Блок, Борис Савинков
В лучах семнадцатого года
…И мы погибнем все, коль не успеем вскоре
Обресть убежище; а где? о горе, горе!
А. С. Пушкин
I
Взгляд на календарь
Лето 1914 года государь император с семейством проводил в Петергофе. В конце июня стояла жара, потом перепали грозы, попрохладнело, стало хорошо. Из окон любимой государем Нижней дачи виднелось ровное, залитое тёплым светом пространство Финского залива.
Где-то там, на западе, разрастался политический кризис. Государь был весьма обеспокоен позицией Австро-Венгрии в отношении Сербии. В конфликт постепенно втягивалась вся Европа. Петергофский дворцовый телеграф и телефон работали беспрерывно. Никто, однако же, не сомневался, что мирный выход будет найден. Финский залив по-прежнему выглядел спокойным, милым. В перерывах между докладами, телефонными и телеграфными переговорами государь купался в море, плавал на байдарке, гулял с детьми.
В середине июля в Петербурге и вокруг установилась прекрасная, солнечная, умеренно-жаркая погода. Прозрачные, ещё светлые ночи навевали прохладу. Цвели липы. Город приобрёл умиротворённый вид. Семьи чиновников и праздные горожане разъехались на дачи. Продавцы газет скучали на опустевших улицах. Даже неприятности на Балканах, даже дурные, беспокойные вести из Вены, Белграда, Берлина не могли разрушить удовлетворённое спокойствие петербуржцев, дождавшихся наконец настоящего лета. В такую погоду, вдыхая этот воздух, невозможно было думать о войне.
Гвардейские полки жили привычно-размеренной жизнью в лагерях под Красным Селом и Гатчиной. В штабах уже несколько дней поговаривали о мобилизации, и это радовало младших офицеров, наполняло их души тревожным и счастливым ожиданием.
17-го после полудня слухи усилились. От кого-то из штабных всезнаек прилетели вести: министр иностранных дел Сазонов поехал к государю в Петергоф; из Петергофа был звонок в Генеральный штаб; там суматоха, все бегают, никого не застать на месте.
Неужели?
Война?
Из дневника Георгия Адамовича Гоштовта, поручика лейб-гвардии Кирасирского Её Императорского Величества полка:
«Около 10 часов вечера адъютант, к общему восторгу, сообщил, что наконец окончательно объявлена нам мобилизация. <…>
Ночь ясная, тёплая, безоблачная; лёгкий ветерок доносит запах цветущих лип из дворцового парка. <…> Непробудным сном спит, прикрывшись ставнями, тихая, мирная Гатчина – город семейственной, средней интеллигенции. Сквозь щели некоторых ставен мерцает чуть заметный свет от огоньков лампадок. Тишину и покой нарушают лишь перекликающиеся петухи, да шелест листьев от набегающего предрассветного ветерка. <…> День обещает быть чудесным»
[98].
Этот «чудесный день» двадцатишестилетний гвардии поручик Гоштовт провёл в хлопотливых сборах, в разъездах между Гатчиной и Царским Селом, в сумбурной работе комиссии по приёмке лошадей для Кирасирского полка (мобилизации подлежали не только люди, но и лошади!). Лишь вечером, в половине девятого, исполнив служебные обязанности, уехал поездом в Петербург: надо увидеть столицу – кто знает, быть может, в последний раз…