Но в целом впечатления – неоднозначные. Погодину заседание не понравилось: «…палата, пустая, произвела во мне впечатление гораздо сильнее, чем после, наполнившись. Я воображал здесь выборных людей… представителей народа… приходящих сюда со всех сторон государства рассуждать о благе общественном… а в самом деле ораторы представились какими-то просителями, которые, всходя на кафедру, умоляли о внимании… А слушатели похожи на господ, которые из снисхождения уделяют им по несколько минут, предоставляя, однако ж, себе право изъявлять скуку, нетерпение…»
[819]
Строев испытывал аналогичные чувства от посещения Палаты: «Когда войдешь в первый раз в палату, думаешь, что попал в огромный театр, в котором слушатели соскучились. Депутаты разговаривают, читают, пишут; некоторые повернулись спиною к оратору, который, углубляясь в огромную тетрадь, читает себе какое-то рассуждение; слова его, произносимые быстро и невнятно, не долетают до большей части слушателей. Так всегда бывает, когда оратор читает речь. Каждый депутат думает: я могу прочесть все это завтра в моем журнале…»
[820]
Однако, по словам Строева, «палата принимает совсем другую физиономию, когда на кафедру входит оратор-импровизатор»
[821]. Именно на таких ораторов, как на популярных театральных актеров, ходит публика. «Едва раздается голос Беррье, Тьера, Барро, Могена, Гизо, Вилльмена, все превращается в слух. Депутат знает, что живая речь не может быть вполне, совершенно передана стенографами и журналами; потому он слушает внимательно, старается не пропустить ни одного слова»
[822].
Правда, некоторые «импровизаторы» тщательно заучивают речь дома, как, например, любимец светских дам Альфонс Ламартин. Строев писал о нем: «Когда Ламартин появляется на ораторской кафедре, вся Палата смеется: известно, что Ламартин пишет свои импровизации наперед, выучивает их наизусть и потом произносит в Палате. Речи его – прекрасный набор слов; плавны, звучны, но пусты и бесцветны»
[823]. Однако, как мы увидим дальше, далеко не все наши соотечественники относились таким образом к Ламартину.
Самый горячий интерес у русских путешественников вызывал Адольф Тьер – и как политик, и как один из самых ярких ораторов. «Он – удивительный оратор-фокусник. Речи его не подготовлены, не выучены наизусть, но текут быстро, живо; слушать его занимательно и весело, и обо всем говорит он с равной легкостью. Дайте ему день срока, он станет спорить о чем хотите: об астрономии, артиллерии или канализации, ему все равно», – писал В. Строев. Однако, замечает он, «такой человек не годится в государственные люди, и Франция каждый раз терпела, когда он бывал министром»
[824].
Все наши соотечественники высоко оценивали деятельность Франсуа Гизо равно как историка и как политика, особенно подчеркивая, в противоположность Тьеру, его честность и порядочность: «Что Гизо – человек честный и работает не для себя, в этом нельзя сомневаться, несмотря на все клеветы и крики журналов. Он был несколько раз министром, мог бы нажить богатства, а остался таким же бедным профессором, каким был при начале своего поприща»
[825], – отмечал Строев.
Очень ценил Гизо – и как историка, и как политика, и как человека М. Погодин: «Я очень люблю Гизо… его труды, его исторические лекции… его скромную жизнь вне министерства… наконец, твердый, постоянный характер, верность своим правилам, кои показал он на поприще политическом»
[826].
Строев на страницах своей книги приводит весьма курьезный факт о всегда сдержанном и строгом Гизо: на трибуне выступал Тьер, постоянный политический оппонент Гизо, в адрес которого и произнес что-то оскорбительное. Гизо бросился к кафедре, с другой стороны – Луи Моле; Тьер «ухватился обеими руками за кафедру; Гизо и Моле тащили его каждый обеими руками, каждый со своей стороны. Шум в палате сделался неимоверный. Скоро Гизо опомнился, и все пришло в прежний порядок; но лицо доктринера было ужасно: он побледнел, как полотно, губы его стиснулись, глаза кружились, как у гиены»
[827].
Что касается парламентского образа правления в целом, наши соотечественники его не понимали и не одобряли. Все они оказались в Париже в разгар очередного министерского кризиса. Строев писал: «Все жалуются на министров; все бедствия Франции относятся к нерадению или неспособности министров; а что могут сделать умнейшие министры, когда встречают в палатах ежеминутную оппозицию..? Министерство всегда имеет средства подкупить депутатов местами, деньгами, наградами»
[828].
О министерской чехарде писал и Погодин: «Министры беспрестанно изменяются, и ни один дельный человек не может, следовательно, приносить надлежащей пользы»
[829].
Весьма негативное впечатление партийная борьба, точнее, борьба «шаек», производила на князя Вяземского. Его просто «от всей этой каши тошнит»
[830]. По убеждению князя, политическая борьба только ослабляла режим Луи-Филиппа: «Монархия июльская… не довольно еще оселась и раздобрела, чтобы можно было поминутно в глазах ее внутренних противников легитимистов, республиканцев и наполеонистов и в глазах недоброжелательной к ней Европы ажитировать вопросы, которые более или менее касаются до самого ее существования»
[831].
Столь же негативно Вяземский отзывался и о французских политиках как таковых: «Присвоили себе неограниченную свободу все говорить, все писать, не уважать ни единством времени, ни единством истины и святости некоторых начал, которые везде и всегда должны пребыть нерушимы, присвоили себе выражение, но не присвоили смысла…»
[832] Французы, по словам Вяземского, все «…пересолили и перебагрили кровью, расшибая лоб себе и другим излишним усердием… Все понятия сбиты с места… Здесь, например, скульптор Давид влюблен не в Галатею, а в депутатство, спит и видит, как попасть в палату и попадает»
[833].