Вот если уж до конца быть честным, то я почти вообще ничего не знаю. Я не знаю, кто я и что я. Я не знаю, что такое этот мир и что со мной и со всеми нами происходит. Я не знаю, что такое жизнь и что будет, когда я умру. Как я могу что-то знать про смерть, если и про жизнь ничего не знаю? И никто не знает, все пересказывают чужие слова, как будто эти слова какая-то истина. А что есть истина?..
Говорят, мол, хорошо жить в детстве: о тебе заботятся, ты играешь, наслаждаешься жизнью. Все забыли о том, что ребёнок бесправен и терпит произвол родителей. Детство – это ведь страшно на самом деле. Ты ничего толком не можешь, тебе постоянно нельзя. То и дело орёшь: то чего-то не дали, то наложил в штаны, то по жопе получил, то ещё что-нибудь.
Говорят, что есть другое детство. Которое потом. Вот оно хорошее. Веселишься с друзьями, беззаботное время. Да? Но глянешь на теперешних подростков и кажется, что более жестоких людей, нежели они, ещё поискать. Дети вообще очень жестоки. Драки, травля, разочарования, унижения, слёзы обиды – всё оттуда. В то время только и мечтаешь, чтобы поскорее вырасти, что вот тогда всё у тебя и будет.
Другие идеализируют юность и молодость. Они помнят первое то, первое сё. Помнят секунды, минуты и – ладно! – часы своего счастья, но не помнят дни, месяцы и годы своего несчастья. Это время, когда ты хочешь, но у тебя этого нет. Можно вернуться мысленно туда, вспомнить всё и понять, счастлив ли ты. Да нет же, несчастлив.
А потом живёшь, что-то получаешь из того, что хотел, но это уж не так радует, как если бы это было тогда. Либо тебе это уже не надо, ты хочешь другого. Или так ничего и не получаешь, но вот именно того, что не получил, тебе ещё хочется. И так продолжается эта гонка, в которой ты всегда за чем-то гонишься и в которой ты всегда проигравший. Всегда несчастлив, всегда не удовлетворён. Жизнь учит тебя «жить». Пока у тебя не закончатся силы.
Вот выйдешь на пенсию, скажут тебе тогда, и отдохнёшь. Старая песенка. Один и тот же мотив. Снова и снова. Бесконечные потоки жизней, падающие в пустоту. Ну, вот и тобой эта песенка почти спета. И ты споёшь в итоге в тот твой ящичек, будь уверен. Разве нет? Уж не обольщайся.
И не обольщайся такими же старыми, как и сам мир, сказками про жизнь после смерти. Было же время, когда тебя не было? И будет, когда тебя не будет. Вот это уж точно древняя истина.
А ещё говорят: живи настоящим и будешь счастлив. И вот я живу этим своим настоящим, и у меня ничегошеньки не получается: я сам себя уже не понимаю. Всё не то. Или я не то. Я ложусь спать и думаю: вот бы всё это оказалось сном, вот бы взять и проснуться. А просыпаюсь снова здесь. Встаю и иду жить. Как на тяжёлую работу, которой нет конца.
Я не знаю, что такое жизнь. Я ничего в ней не понял…
Вся моя жизнь будто один сплошной март. Застывшая смурь между чем-то бездонно-тёмным, как сон в зимнюю ночь, и чем-то далёким-светлым, как мечта; похожее на лето сладковатое ожидание чего-то чудесного впереди. Им, этим ожиданием, всё и теплится, обнадёживается, живётся…
Пока я курил и вертел в голове свои мрачные мысли, поблизости, на маленькой пешеходной улочке, примыкающей к набережной, играла музыка. Хриплый, протяжный, волнующий, словно грусть приятных воспоминаний, саксофон. В том месте частенько играли уличные музыканты, но саксофона не было на моей памяти никогда. Немыслимая экзотика.
«Когда ты ещё услышишь вживую саксофон, олух?» – усмехнулся я про себя и пошёл туда. Ну, просто повлекло и всё.
Музыкант, игравший на саксофоне, меня удивил ещё сильнее. Это был темнокожий парень лет двадцати пяти. Господи, темнокожий… Трудно нам, русским дремучим провинциалам, понимать эти политкорректности. Ну, блекло это всё звучит, недосказанно, мутно. Другое дело – негр. Ясное слово – крепкое и живое, как этот живой саксофон в исполнении живого негра на улице гиблого российского городка. Настоящая невидаль!
Его обступила толпа любопытствующих. Жадно пожирала глазами. А он как бы не замечал этого – самозабвенно хрипел саксофонной грустью и раскачивался ей в такт, будто бы танцевал с женщиной. Или занимался с ней любовью. Так, как это умеют делать только они – негры.
Я забылся и вдруг представил себе всё это: его пенис – твёрдый, как кость, с диким чёрным блеском, с крупными и тугими венами, его движения – хищные, напористые, почти звериные, и его дышащую страстью партнёршу – непременно белую, так отчего-то всё сильнее, ярче и безумнее. В самый раз для его музыки – опьяняющей и магической.
Он резко затих, и толпа взорвалась аплодисментами. Я встряхнулся и тоже захлопал. А потом подошёл к нему. Спросил:
– Извините, можно я вас сфотографирую?
И тут же подумал: он меня понимает хоть? Как ему сказать? Я ведь ни пса не говорю по-английски.
Оказалось, отлично понимает.
– Конечно, нет проблем, – улыбнулся он белыми зубами. Отчего вот у них у всех такие белые зубы? Да знаю – отчего: белое на чёрном, иллюзия, великая сила контраста. Но всё равно удивительно.
Я быстро расчехлил свой «Nikon» и сделал пару кадров.
– Удивительно встретить в нашем городе такого человека, как вы. Спасибо за прекрасную музыку!
Он кивнул, продолжая улыбаться.
– Я путешествую. Решил немного заработать себе на ужин и ночлег. Буду рад, если вы оцените мой труд какой-нибудь банкнотой.
Однако ж оборотистый негр, подумалось мне, своего не упустит. Я порылся в кошельке и смущённо положил в его футляр от саксофона мятый и замызганный полтинник. То, что не жалко.
– Вы хорошо говорите по-русски. Давно в России?
– Всю жизнь, – усмехнулся он. – Я родился в России, в Питере. Моя мама – русская. Так что русский – мой родной язык.
Забавно, русский негр. О времена, о нравы.
Я пожелал ему удачи – наверное, с очень глупым лицом – и ушёл. А он заиграл мне вслед ту хриплую и протяжную саксофонную грусть. Совсем не американскую, как мне казалось вначале, а вполне себе русскую.
Выставка моя, можно сказать, провалилась. Так как почти никто не пришёл. Обычные люди с улицы на меня вообще никогда не ходят. А вот из тусовки были только двое коллег из художественной школы, могучая кучка тёток-завсегдатаев, местный поп – бывший художник – да моя жена.
Ну, и Березенюк пожаловал. Вот уж кого на дух не переношу. Лицо самодовольное своё притащил. Лыбу давил, посмеивался. Рассказывал, как в том году ездил в Италию. Заслонил собой всё.
Березенюк сидит в комитете по культуре и сам себе гранты-премии выписывает, сам себя в Италию отправляет и про самого себя пишет статьи на сайте местного Союза художников. Большой человек – большая сволочь. И как художник – ноль. Но попробуй с ним не дружи.
Он ещё и не ко всем ходит. К кому ходит – тот котируется.
На банкете хлопнул рюмку коньяка и снисходительно похвалил:
– Ты, Витя, молодец. Другие вон в коммерцию ударились, денежки одни на уме, малюют чёрти чего, а у тебя душа. Душу голыми бабами, брат, не возьмёшь. Её – правильно! – в природе надо искать, вот в этой культуре нашей русской, православной. Остальное – суета и показуха.