Говоря о присутствии здесь замаскированного грамматического правила, Витгенштейн имеет в виду, что такого рода предложение лишь выражает то, что мы подразумеваем под «длиной ствола» и даже под «стволом» в целом. Подобное грамматическое правило показывает одну из составляющих смысла, которым мы наделяем слово «ствол» и который мы предполагаем, используя данное понятие. Если кто-то станет всерьез утверждать, что тот или иной ствол имеет две разные длины одновременно, значит, он не наделяет слово «ствол» привычным смыслом; вследствие чего мы будем вынуждены просить его разъяснить смысл, который он в него вкладывает. Мы видим, что «грамматика» затрагивает не столько синтаксис языка, сколько его семантику.
Как выясняется, соблюдая правила грамматики, мы можем нарушить правила «грамматики».
Именно так зачастую поступают философы, когда считают, что «грамматически правильное» предложение, подобное вышеприведенному, выражает нечто глубинное, касающееся сущности любого ствола. Как видно из приведенного примера, такая путаница возможна по той причине, что мы выражаем в виде предложения то, что на самом деле является лишь правилом грамматики. Предложение «ни один ствол не может одновременно иметь две разные длины» схоже с предложением «ни один ворон не имеет белого оперения», а также с предложением «ни один дуб не растет в Сахаре». Два последних предложения выражают существующее в мире положение вещей, которое, впрочем, могло бы не существовать, и поэтому мы можем сказать, что эти предложения истинны, предварительно удостоверившись в этом. В таком случае разумно будет задаться вопросом о том, действительно ли ни один ствол не имеет одновременно двух разных длин. Ответив на него положительно, мы можем счесть это предложение истинным в том же смысле, в каком предложение «ни один ворон не имеет белого оперения», по нашему мнению, является истинным. Вот только оказывается, что оно выражает «необходимый факт» вместо «возможного факта». Отсюда возникает вопрос, чем объясняется подобная необходимость. Вот здесь-то и начинаются трудности!
Дело в том, что философ не видит не столько саму логическую форму, которую намеревался выявить «Трактат», сколько место, занимаемое языком в предложениях типа «ни один ствол не имеет одновременно двух разных длин»: вместо того, чтобы «сказать» нечто о длине стволов, данное предложение выражает запрещение: «о стволе нельзя сказать, что он…» и т. д., которое явственно проступает, если мы обратим внимание на те случаи (наверняка крайне редкие!), в которых мы вынуждены строить подобное предложение. Факт формулирования запрещения в таком виде, будто речь идет о сущностном свойстве любого ствола, разумеется, способен обескуражить, но мы можем избавиться от иллюзии, что имеем дело с обычным предложением, включив его в совокупность всего того, что мы говорим (или не говорим) о стволах и их длине. И тогда окажется, что оно не выражает ничего сверхъестественного: если мы утверждаем, что ствол имеет одновременно две разные длины, значит, мы говорим не о том, что обычно подразумевается под стволом.
Таким образом, мы оказываемся в ситуации, аналогичной той, когда некто заявляет, что ладья в шахматах может двигаться по диагонали: тем самым он не выражает нечто ложное о ладье, но лишь меняет правила игры или, если угодно, лишь говорит о ладье применительно к игре, отличной от той, в которую мы обыкновенно играем. Конечно, если мы намереваемся играть в шахматы, подобное предложение ставит нас в тупик, и, вероятнее всего, мы попросим нашего собеседника признать на время шахматной партии, что ладья не ходит по диагонали. Схожим образом мы попросим того, кто утверждает, что ствол может одновременно иметь две разные длины, употреблять слово «ствол» в привычном значении, исключающем возможность сказать о стволе, что он… и т. д.
Подобный подход к философским проблемам, порожденным языковой путаницей, лишь отчасти похож на тот, который Витгенштейн изложил в «Трактате»: в его первой работе предполагалось, что больной философ должен лечить свою философскую болезнь, обнаруживая подлинную логическую форму сказанного (для этого ему потребуется прочитать «Трактат»), и прийти к осознанию того, что обычный язык побуждает его говорить о форме, которая может быть лишь показана. После этого он должен попытаться – возможно, с помощью философского наследия Витгенштейна – перенять, по выражению автора «Трактата», синоптический взгляд на использование языка, который поможет ему понять, что он путает то, что является лишь способом определения значения слов, с обычными предложениями – теми, которые говорят о мире и о происходящем в нем. И тогда философу станет понятно, что то, что он принимал за нечто «глубинное», на поверку оказывается, по словам Витгенштейна, лишь «грамматической шуткой».
Отсюда следует, что хоть цель осталась прежней, средства для ее достижения коренным образом изменились, что, в свою очередь, не могло не отразиться как на витгенштейновской манере философствовать, так и на некоторых его «философских позициях» (выражение, которое Витгенштейн решительно отвергал).
Философия в таком виде, какой отныне занимается Витгенштейн, должна быть исключительно дескриптивной и воздерживаться от всяких попыток теоретизирования. В противоположность «Трактату», в котором, возможно, вопреки собственной воле философ предлагал, так сказать, теорию значения, отныне его задача состоит лишь в исследовании многообразия форм использования языка. Витгенштейн хотел не открыть нечто новое читателю или слушателю, но напомнить ему о том, о чем он уже знает, о чем, в сущности, он может лишь знать, поскольку владеет языком, на котором выражается. Слово «знать» в данном случае не совсем уместно: речь идет не столько о научном знании, сколько о знакомстве, согласии с тем, что руководит употреблением слов. Философская болезнь порождается главным образом тем фактом, что в момент философствования забывается то, что составляет наш способ осмысленного употребления слов вне сферы философии. Итак, витгенштейновская терапия по сути заключается в том, чтобы «копить воспоминания»
[30], возвращать слова от философского к их повседневному употреблению, чтобы философ понял, что его проблемы проистекают лишь от частичного, недостаточного видения грамматики этих слов.
В этом смысле метод Витгенштейна II позволяет избежать недочетов «Трактата», приведших Витгенштейна I к осознанию того, что его предложения не имели смысла. Как отмечалось выше, теория, изложенная в «Трактате», может помещаться только до смысла, даже если она приводит к выводу о невозможности говорить осмысленно о том, что может быть лишь показано, в частности о смысле предложения. Дескриптивный метод, используемый Витгенштейном II, ни в коей мере не направлен на формирование теории значения: речь идет лишь о том, чтобы объяснить больному философу, что, делая упор исключительно на ту или иную формулировку, которая, по видимости, выражает нечто фундаментальное, он забывает, что это не более чем один из способов определения смысла того, что мы говорим; с чем он неизбежно согласится, если взглянет шире на функционирование языка. Следовательно, разделение между смыслом и бессмыслицей вызвано не какой-то теорией значения, но тем, что мы уже знаем, когда выражаемся на том или ином языке, и что философы, к сожалению, склонны забывать в процессе философских рассуждений.