В середине XVII века на этот вызов был дан ответ, определивший судьбы России на последующие двести пятьдесят лет. С одной стороны, царь Алексей Михайлович завершил формирование самодержавного строя, централизовав политическое и экономическое управление через принятие Соборного уложения 1649 г., проведение денежных и таможенных реформ и окончательное закабаление крестьянства; с другой стороны, было начато создание профессиональной армии по европейскому образцу (полки нового строя, приглашение на службу европейских офицеров, первые попытки строительства флота) и увеличено число приказов, ставших прообразом петровских коллегий и министерств XVIII века
[244]. Россия в это время сделала три судьбоносных выбора, каждый из которых не был простым и окончательно закрепился позже: во-первых, она подтвердила выбор в пользу «государственной» церкви в борьбе против никонианства с его представлениями о равенстве светской и духовной власти
[245]; во-вторых, она отказалась от реформ в «крестьянском вопросе», укрепив основы крепостничества
[246]; и в-третьих, признала необходимость масштабного военного и технологического заимствования у Европы
[247]. Эти три момента в итоге определили направления и границы того, что мы называем европейской рецепцией.
Европейская рецепция существенно отличалась от византийской и монгольской, хотя между ними можно найти и некоторые черты внешнего сходства. Прежде всего следует отметить, что, как и в случае с византийской рецепцией, европейская была инициирована сверху и возведена в ранг государственной политики. Заимствования осуществлялись открыто и идентифицировались чуть ли не с самим понятием прогресса. Утверждение если не новой веры, то существенно нового образа жизни стало важнейшей задачей на долгие десятилетия. В то же время, как и в случае с монгольской рецепцией, задача обучиться новым приемам и техникам обусловливалась практически исключительно стремлением обеспечить стране военно-политический «паритет» с ее потенциальными противниками и победу над ними; «учителя» неминуемо должны были впоследствии стать жертвами, что было отражено в тосте Петра I по завершении Полтавского сражения
[248]. Однако важнейшим отличием европейской рецепции от прежних практик заимствования стало то, что в этот раз она ограничилась прежде всего технологическими и управленческими аспектами, не затрагивая идеологических, социальных и политических основ государства. Следствием данной особенности стало то, что европейская рецепция оказалась самой, если так можно сказать, основательной: ее нельзя представить как относительно единый акт; скорее процесс складывался из последовательных циклов заимствований, к которым стране приходилось прибегать приблизительно раз в столетие.
Масштабность европейской рецепции отмечается практически каждым изучавшим Россию историком; так, А. Каменский пишет: «Дело не в том, что значительная часть русского общества… переоделась в европейское платье, стала жить в домах, построенных в соответствии с европейской архитектурной традицией… познакомилась с блюдами европейской кухни, обрела новые, приближенные к европейским, виды общественной и частной деятельности. Дело в том, что все это в совокупности меняло сам уклад жизни, а следовательно, и мышление людей, их менталитет, систему ценностей. Русское общество стало более динамичным, более восприимчивым ко всему новому. Освоение ценностей европейской культуры означало и знакомство с теми из них, в которых были заложены элементы гражданского общества, гражданского сознания, что привело к тому, что часть русского общества постепенно стала ощущать себя не только объектом, но и субъектом истории. Это означало кардинальные изменения в общественном, национальном, историческом сознании»
[249]; а Д. Ливен добавляет: «В значительной мере и успешная российская экспансия зависела от импортированных европейских институтов, европейских технологий, да и европейских специалистов — как военных, так и гражданских»
[250]. Мы добавим к этому еще один немаловажный момент: европейская рецепция была единственной, которая заставила русских правителей и философов задуматься о том, не является ли Россия частью чего-то большего, чем она сама (причисление Руси к православному миру не несло такой коннотации, с одной стороны, по причине очевидности этого факта, и, с другой стороны, из-за быстрой смены парадигмы на утверждение центральной роли Московии в этом сообществе (вопрос скорее состоял уже не в том, к чему принадлежит страна, а в том, кто еще принадлежит миру, который она персонифицирует)). Впервые Россия была поименована частью более крупной цивилизации (В. Соловьев писал: «Мы — русские европейцы, как есть европейцы английские, французские и немецкие. Я так же неоспоримо знаю, что я европеец, как и то, что я русский… Все должны стать европейцами. Понятие европейца должно совпасть с понятием человека, и понятие европейского культурного мира — с понятием человечества. В этом смысл истории. Сначала были только греческие, потом римские европейцы, затем явились всякие другие, сначала на Западе, потом и на Востоке — явились русские европейцы, а за океаном — европейцы американские…»
[251]). Ответом на это изменение представлений о принадлежности стала теория панславизма
[252] и многочисленные примеры агрессивного евронигилизма, однако даже в такой ситуации никто из противников российской «европейскости» не попытался категорично отнести страну к альтернативной Европе азиатской цивилизации
[253].