Обусловленная изначальными методами советской «реконкисты», обеспечившей ей невероятный успех в 1920-е гг., политика предоставления каждому народу или народности своей территории с правом выбора политической организации и чуть ли не требованием преимущественного развития своих традиционных языков и культур была важнейшим средством, которое позволило народам Советского Союза принять новый общественный строй практически без изменения границ государства, унаследованного большевиками от Российской империи. Она вполне соответствовала духу той «мирной передышки» 1921–1928 гг., когда развитие советской экономики происходило в классической парадигме восстановительного роста и не требовало радикальных социально-политических реформ, которые не могли не быть инициированы большевиками с их коммунистической идеологией. Переход к политике индустриализации, а затем тотальной коллективизации, которые должны были охватить и национальные районы, предполагал радикальное снижение самостоятельности окраинных территорий и, по сути, диктаторские полномочия центральной власти, возвращавшейся к имперским практикам управления. Конечно, можно сказать, что основная цель политики коренизации, состоявшая в снятии угрозы межнациональных и этнических конфликтов, также не была в полной мере реализована, но этот аспект, на наш взгляд, имеет вторичный характер. К началу 1930-х гг. стало ясно, что антиимперский проект в Советском Союзе не состоялся.
Возрождение духа имперскости
Первые признаки «великого поворота» проявились в поистине революционных решениях центральной власти, касавшихся вопросов миграции русского (и отчасти украинского) населения в национальные республики Средней Азии (в меньшей мере — Кавказа). Попытки руководства союзных и автономных республик и областей сдерживать приток пришлого населения в свои «юрисдикции» были подавлены. В ходе строительства новых заводов и фабрик выросла численность русского населения, проживавшего в республиках за пределами РСФСР. Согласно статистическим данным, удельный вес русского населения в союзных республиках с 1926 по 1939 г. увеличился почти в два раза, причем особенно серьезно (более чем вдвое) в Казахстане, Узбекистане, Таджикистане, Туркмении и Киргизии, где в результате доля русских превысила 23 % общей численности всего населения этих регионов
[677].
Другим видимым признаком изменений стал статус русского языка. Согласно Постановлению Совнаркома и ЦК ВКП(б) от 13 марта 1938 г., вводилось его обязательное изучение во всех нерусских школах. Внимание, которое власть уделяла данному вопросу, показательно: Пленум ЦК ВКП(б) в декабре 1937 г. специально обсуждал эту тему, которая в тот период неоднократно затрагивалась в выступлениях И. Сталина
[678]. Отдельным элементом языкового вопроса стала проблема письменности для народов, до того времени использовавших арабское, монгольское и иные виды правописания. Если еще в 1920-е гг. в СССР вынашивались планы перевода всех языков, включая и русский, на латиницу
[679], то новый политический курс не только сохранил кириллицу для русского языка, но и привел к стремительному переводу на нее языков народов Северного Кавказа, Поволжья, Дальнего Востока и Средней Азии
[680].
Еще более ярким было изменение политической риторики центра, возвещавшее закат политики коренизации. Последняя начала «сбавлять обороты» уже в начале 1930-х гг., когда вожди страны заговорили на совсем ином языке. В 1930 г., выступая на одной из встреч с руководителями экономических ведомств, И. Сталин заявил: «Мы не хотим оказаться битыми. История старой России состояла в том, ее непрерывно били за отсталость. Били монгольские ханы. Били турецкие беки. Били шведские феодалы. Били польско-литовские паны. Били англо-французские капиталисты. Били японские бароны. Били все — за отсталость»
[681]. Покончить с этой отсталостью значило укрепить дело не только международного пролетариата, но также и социалистического отечества. Это выступление показательно: то, что вчера практически наверняка было бы осуждено как русский национализм, теперь превращалось в генеральную политическую линию. Если общим местом политической риторики прежнего десятилетия было осуждение русской истории, нигилизм по отношению к прошлому страны, то теперь И. Сталин заговорил о «русской национальной гордости» за страну «Радищевых и Чернышевских, Желябовых и Ульяновых, Халтуриных и Алексеевых».
Нигилизм прошлого десятилетия отныне рассматривался как «клевета на наш народ, развенчание СССР, развенчание пролетариата СССР, развенчание русского пролетариата»
[682]. Если в предыдущее десятилетие откровенно провозглашалось, что развитие остальных наций в Советском Союзе осуществляется за счет русского народа (что, заметим, порождало недовольство не только в массах, но и среди правящей элиты), то теперь оформлялась новая концепция, призванная укрепить единое государство, — идея «дружбы народов», определявшая русский народ в качестве старшего в семье различных наций, национальностей, этнических групп, своего рода первого среди равных. При этом задавалась линия на преемственность истории России до 1917 г. и истории современного Советского государства
[683]. Последнее нашло отражение в практике самых различных юбилеев деятелей русской культуры, которая стремительно превратилась в государственную политику. Самым ярким примером тому служит юбилей смерти А. Пушкина, помпезно отмечавшийся в 1937 г. Как отмечалось, это празднование «создавало… авторитет великой культуры, которой пыталась воспользоваться слабая и опытная в применении насилия власть, чтобы укрепить свою империю, и это был авторитет и порядок культуры, в которой народ искал, и порой мог найти, убежище во время волнений и смятений»
[684].