Данный феномен представляется нам исключительно важным, так как он придал новой российской имперскости дополнительный смысл и миссию: защиту «соотечественников» за рубежом. Даже в условиях демонстративного отказа выстраивать национальную идентичность «по праву крови» в самой России Кремль взял именно такой подход на вооружение, как только дело дошло до российских соседей. Практически неизбежное появление доктрины «русского мира» (главной причиной образования которого на постсоветских территориях стала банальная неспособность России экономически и организационно обеспечить репатриацию своих (потенциальных) граждан) видится нам третьей фундаментальной причиной «сваливания» России в имперскость: Москва стала позиционировать (и воспринимать) себя как центр чего-то большего, чем Российская Федерация, чего-то более широкого, что только по досадной ошибке не оформлено в политически единое целое.
Российские элиты пришли к такому пониманию довольно быстро после распада Советского Союза: Москва единственной из бывших имперских столиц применила в качестве «оружия» инструмент гражданства: в случае обострения конфликтов в населенных русскими или сочувственно относящимися к России людьми районах «раздача паспортов» неожиданно принимала массовый характер — будь то Приднестровье в 1993–1997 гг. (где российское гражданство получила почти половина населения)
[826], Абхазия и Южная Осетия в 1995–2007 гг. (где этот показатель превышал 80 %)
[827] или сепаратистские республики востока Украины (а точнее — все территории Донецкой и Луганской областей) в наши дни
[828]. В последние годы на фоне «имперского ренессанса» российские лидеры идут даже дальше. С одной стороны, предпринимаются попытки изобразить русский народ не в качестве вполне определенного исторически сложившегося этноса, а в виде своего рода overarching nation, которая, по сути, включает в себя и другие близкие ему этносы (так, президент В. Путин неоднократно говорил о том, что для него «русские и украинцы — это вообще один народ… по сути, это одна нация»
[829], да и «русский и белорусский народ, по-моему, то же самое, что украинский и русский — это почти одно и то же в этническом смысле слова и с точки зрения нашей истории»
[830]), — и тем самым создать невидимые нити, связывающие Российскую Федерацию как государство с осколками советской империи. С другой стороны, российские лидеры все чаще и чаще говорят, что Россия выступает (или должна бы выступать) не только гарантом прав и законных интересов своих граждан (каковых, заметим, с учетом сказанного выше в том или ином регионе в необходимый момент может оказаться неожиданно много), но также и защитником прав «этнических русских»
[831], «русскоязычных»
[832] и даже людей, воспринимающих как родную для себя русскую культурную традицию, — что не имеет аналогов в мировой практике. Даже не слишком внимательное изучение эволюции соответствующей риторики Москвы указывает на то, что в Кремле все меньше воспринимают Россию как современное nation state и все больше относятся к ней как к временно «сжавшейся» имперской метрополии, собирающей силы и средства для новой экспансии. Концепция «русского мира», превратившаяся из маргинальной идеологемы чуть ли не в главный концепт российской власти, является несомненно имперской: основное внимание уделяется не тем русским, русскоязычным или связанным с русской культурной традицией людям, которые добровольно покинули страну и способны служить инструментом углубления ее связей с миром, а тем, кто по каким-то причинам остался за пределами российских границ, не попытавшись вернуться на историческую родину
[833], — т. е. людям, национальная идентичность которых сильнее гражданской или профессиональной и которые при некоторых условиях могут помочь снова расширить границы российской империи (что в значительной мере и было продемонстрировано в Крыму и Восточной Украине)
[834]. Параллели между таким положением вещей и ситуацией с 6,7 млн немцев, оказавшихся за границами Веймарской Германии в 1920-е гг. (в основном в Польше и Франции по Версальскому договору и в Чехословакии по Сен-Жерменскому)
[835] и серьезно способствовавших росту национализма и становлению Рейха, выглядят гораздо более основательными, чем любые возможные сравнения с динамикой миграционных процессов в контексте европейской деколонизации второй половины ХХ века.
Наконец, нельзя сбрасывать со счетов и экономический фактор. В отличие от большинства европейских колониальных империй, распад Советского Союза совпал с масштабным экономическим кризисом в России — кризисом, обусловленным не столько «разрывом хозяйственных связей» с бывшими колониями, сколько общим проигрышем социалистической плановой экономики в соревновании с капиталистической рыночной. Это историческое поражение привело к «открытию» России внешнему миру — и к быстрому осознанию неконкурентоспособности одних секторов ее экономики и бесполезности других. Нисходящая хозяйственная динамика хронологически наложилась на период отторжения имперских традиций в 1990-е гг., как минимум двояким образом поспособствовав их последующему ренессансу.