С одной стороны, экономический кризис привел к тому, что единственным полезным с точки зрения глобального спроса сектором стало производство сырья. Доля нефти, газа, угля, драгоценных и цветных металлов в советском экспорте образца 1989 г. составляла 50,4 %
[836], а в российском образца 2001 г. — уже 73,5 %
[837], а доля той же нефти, отправляемой на экспорт, в общем объеме добычи изменилась с 33,2
[838] до 71,8 %
[839]. Условием выживания государства в такой ситуации стало укрепление контроля за добывающими отраслями: в 1999 г. были введены экспортные пошлины сначала на нефть
[840], а чуть позже — на газ
[841]; с 2001 г. началась национализация крупных сырьевых компаний
[842], а федеральная и региональная собственность на недра была закреплена еще в Конституции 1993 г.
[843] По мере того как доля нефтегазовых доходов бюджета приблизилась к 2008 г. к 50 % (а затем превосходила этот рубеж в 2012–2014 гг.)
[844] (согласно недавно проведенным исследованиям, применяемая правительством методика не учитывает целый ряд косвенных нефтегазовых доходов, из-за чего реальная доля поступлений от этих отраслей может быть выше на 9–17 процентных пунктов, если говорить только о федеральном бюджете
[845]), стало понятно, что никакого реального федерализма в России не может быть еще и по экономической причине. Москва присваивала себе разными путями гигантскую природную ренту и через систему трансфертов превращала регионы в провинции, а граждан — в подданных, благосостояние которых зависело в куда большей мере от прихоти вождя, чем от их собственной хозяйственной деятельности. Хотя этот показатель немного о чем говорит (нужно учитывать, что рентные платежи уходят в итоге в федеральный бюджет), но после 2008 г. число регионов-доноров, которые могут свести концы с концами без дотаций из центра, не превышает десяти
[846] — т. е. восемь из девяти субъектов «федерации» выживают только благодаря подачкам из центра. Избежать соблазна выстроить «вертикаль власти» и другие имперские управленческие структуры в этих условиях было, на мой взгляд, практически невозможно.
С другой стороны, экономический «провал» 1990-х гг. имел столь масштабный характер, что он требовал как объяснений, так и компенсации. Первое в той или иной форме приняло образ ностальгии по «великой стране», которую «специально развалили» внешние или внутренние враги
[847] и которую следует всеми правдами и неправдами отстроить. Не случись после распада СССР катастрофического хозяйственного кризиса, реминисценции по империи были бы намного менее значительными, а ощущение разумности отказа от контроля за имперской периферией — куда более основательным; если бы именно отделившиеся союзные республики пережили экономическую катастрофу, а Россия смогла успешно развиваться, увеличив отрыв от них, ренессанс имперских настроений был бы маловероятен. Второе обстоятельство требовало неких компенсаторных действий, которые могли подтвердить, что Россия вовсе не вытеснена на мировую периферию и не перестала быть самой собой. Многие события того времени — от войны в Чечне до вмешательства в конфликты в Абхазии, Приднестровье и Таджикистане и даже абсолютно бессмысленных — если не сказать: смехотворных — демаршей в бывшей Югославии
[848] — отчасти порождались именно желанием показать, что «есть еще порох в пороховницах», и неизменно сопровождались проявлениями патриотического энтузиазма в случаях, когда приносили реальные или воображаемые результаты. Если европейские метрополии сумели довольно быстро перейти от досужих рассуждений о своей цивилизаторской миссии и геополитических преимуществах империй к подсчету экономических выгод интеграции и пацифизма, то России этого не удалось совершенно, и причиной тому была экономическая несостоятельность империи в эпоху прогрессирующей глобализации.
Вполне вероятно, что хозяйственные тренды повлияли на политические и каким-либо иным образом, но нельзя не признать, что примитивизация российской экономики, несомненно, стала четвертой фундаментальной предпосылкой попытки имперского ренессанса — как потому, что она создала новую систему перераспределения ренты и власти, так и потому, что подготовила почву для позитивного восприятия смены политических трендов значительным большинством населения.