– Дело в том, – сказала Таня, – что Павлик однажды всё про себя рассказал. Закопал себя в саду, как секретик. В смысле закопал коробку, а в ней – самое важное про него. Коробка точно была – Таня сама слышала разговор об этом на улице, случайно. Видимо, приятели его вспоминали. Оставалось только её найти. Мы пошли к Антону, взяли лопаты. Смеркалось, предметы вокруг нас теряли цвет. От поворота опять ползли по-пластунски. Я представлял, что лопата – моё копье. В саду было тихо. Окна террасы снова были закрыты ставнями. Правда, калитка оказалась открыта. Это нам очень помогло. Решили копать у заброшенной беседки. Мы выгребали землю из ямы руками, переворачивали комья, из которых вылезали червяки, росли белые корни. Ничего. Попробовали искать у крыльца – тоже не нашли. Уже собрались уходить ни с чем, но тут Таня посмотрела внимательно на дом и сказала: «Вот тут наверняка была его комната. В это окно он и смотрел. И коробку здесь зарыл, чтобы всегда видно было». Присмотревшись, мы увидели, что в земле под окном Павлика было небольшое углубление, заросшее редкой травой. Мы стали копать, и точно! Буквально через полминуты лопата коснулась чего-то металлического. Круглая жестяная коробка. На крышке какие-то башни, река, всадники. Мы отчистили её от земли; медленно, стараясь ничего не нарушить, передавали из рук в руки. «Ну что, открываем?» – сказала Таня. Внутри оказались три плоских камешка, большая гайка, осколок синего стекла, рыболовный крючок, две почтовые марки, кусок коры какого-то дерева и – самый странный предмет – бусы из мертвых ос и земляных шариков: мы раньше никогда таких не видели. Я держал в одной руке крышку, в другой – коробку. Невидимая субстанция, которую не мог рассеять касавшийся её воздух, соединяла все эти предметы, но никто из нас не представлял себе, как именно. Так хирург в операционной дотрагивается до открытого сердца холодными щипцами и направляет в него разряд тока. Он знает, что делает, но не знает, что будет дальше. Я нащупал в коробке бусы. «Не надо!» – крикнула Таня. Моя рука дернулась, палец пронзила боль. Я забыл, что мёртвые осы всё еще могут жалить. Я вернул в коробку сухое осиное жало. Мы закрыли её, закопали, засыпали листьями.
Что-то изменилось.
Немного плотнее воздуха
Конечно, все помнили Гершона; конечно, каждому было что о нем рассказать. Ноам так и называл эти моменты: «время Гершона» – пауза в разговоре, за окном футбольный мяч отскакивает от асфальта и врезается в металлическую сетку ограды, кто-то набирает скорость на мотоцикле, давно бы пора свет включить, и этот теряющий прозрачность воздух такой зыбкий, что лица в нем идут ночной рябью, тлеют зернистым шумом. Сидишь и смотришь, как темнота отъедает в них точку за точкой. «А дверь Гершона? Скажите, а? – И кто-то смеется, кто-то нащупывает в кармане сигареты, кто-то щелкает выключателем. – Да разве забудешь такое?»
Двери, собственно, и не было. Гершон ее кирпичами заложил и отштукатурил. Мол, друзья к нему и так придут, а остальное его не касается. Гершон жил на первом этаже: перелез через подоконник – и вот ты уже у него в гостях: среди табуреток-инвалидов, немытых сковородок, пожелтевших газет с неровно обведенными зеленой шариковой ручкой объявлениями: «срочно требуются крановщики», «уроки китайского недорого», «участки земли в дюнах, разрешение на застройку, без посредника». Ноам читал эти объявления и пытался понять, что за человек Гершон, какова его логика. Но логики в них уже не было, как не было и Гершона – все, чего он касался, все, что он о себе рассказывал, сразу же переставало иметь к нему отношение, отсыхало, лишалось внутренних связей, как муравейник, из которого один за другим ушли все муравьи. Ноаму иной раз казалось, что откровенность Гершона – способ скрыться, уйти из обстоятельств своей жизни, оставить их, слой за слоем, свестись к бесцветной точке, едва отличимой от обступившего ее воздуха. С дверью, кстати, все получилось, как Гершон и задумал. «Где тут у вас квартира номер два? – спрашивали человека в окне первого этажа почтальоны, коммивояжеры, представители газовой компании, полицейские – соседи в доме напротив жаловались на шум. – Квартира номер один есть, и номер три – вот она. А номер два куда делась?» «Нет такой квартиры», – твердо отвечал Гершон, глядя им в глаза. Они не сразу верили ему. Заглядывали в подъезд еще раз – там ровная стена, шумно переговаривались с кем-то по рации, но потом все-таки уезжали.
«А как Гершон в гости приходил? Забыли?» Не забыли мы, ничего мы не забыли.
Самый разгар вечеринки, когда все уже предоставлены сами себе, играет музыка – проигрыватель с пластинками, кстати, подарок Гершона. Сказал, что нашел их на центральной автобусной станции. Мол, полно народу, все куда-то едут, а он видит – на скамейке стоит коробка с надписью на трех языках, крупным почерком с нажимом на закруглениях: «Умоляю, позаботьтесь о них». Каким-то чудом еще не вызвали саперов обезвреживать подозрительный предмет, а может, они уже даже были в пути. Ну и вот: Chicago Pompers, New Orleans Stompers, мы и танцуем. Гершон приходит – ни стука в дверь, ни звонка, ни «здравствуйте». Тот, кто его замечает, в первый момент не понимает, что происходит: Гершон то в комбинезоне маляра, в заляпанных разноцветной краской бутсах и брезентовой панамке, то, наоборот, в белом костюме, соломенной шляпе и в парусиновых туфлях, – Ноам уверен, побеленных зубным порошком. Запах ментола разносится по всей квартире. «Где он раздобыл этот зубной порошок? – думает Ноам. – Наверное, чье-нибудь наследство вынесли на улицу, а Гершон, конечно же, шел мимо».
Однажды дошло до того, что Смадар уронила поднос с пустыми бокалами – все вдребезги. Она зашла в комнату, а там – клоун. Он стоял спиной к окну. Был закат, лучи солнца просвечивали сквозь рыжий парик, проникали сквозь широкие рукава рубахи, подчеркивали огромные помпоны на башмаках, только лица видно не было – вместо него серая, подрагивающая тень. Гершон потом извинялся, суетился, старательно собирал осколки, даже двигал мебель. Сквозь полуоткрытую деверь Ноам видел круглую рыжую шевелюру с прикрепленной к ней крошечной синей шляпкой, то выглядывающую из-за спинки дивана, то склонившуюся над полом в поисках оставшихся на нем стекляшек. Гершон отворачивал голову так, чтобы никто не увидел его лица. Плечи его мелко тряслись. Казалось, еще немного, и он лопнет от хохота.
Но в тот вечер все было иначе. Гершон пришел как все остальные гости и одет был совершенно обычно. То есть, для него как раз нехарактерно, конечно – синие джинсы, вылинявшая на солнце футболка, кроссовки. Стемнело, все вышли на балкон. С моря дул ветер, разнося в клочья застоявшуюся за несколько дней жару, срывая ее с деревьев, домов, человеческой кожи – как старую афишу. Мы смотрели на полоску темноты, еще только угадывающуюся за плоскими крышами. Скоро она расширится, захватит все небо, проглотит облака, скроет некрупные звезды, но мы останемся в ней, будто мы неуязвимы, будто наши тела слишком плотны, чтобы поддаться ей и исчезнуть. Потом мы вернулись в комнату, зажгли лампы, смотрели, как бьется в окно прозрачная ночная бабочка. Пора было расходиться по домам. И тогда Смадар спросила: «А чей это телефон тут на столе? Кто его забыл, признавайтесь». И сама же засмеялась, потому что такой телефон мог быть только у одного из нас, и мы все знали, у кого именно: допотопная черная «Нокия», размером чуть ли ни в локоть; две пластиковые клавиши сожжены, как кнопки в ненадежных лифтах нашего детства. Вдобавок, динамик телефона был перетянут ядовито-розовой изолентой, а внизу корпуса акриловой краской было надписано корявыми буквами: вкл, выкл. Телефон был, но его хозяина, как выяснилось, не было. Никто не знал, когда он успел уйти. Смадар даже распахнула окно и несколько раз крикнула во двор «Гершон! Гершон!» Но он, видимо, уже был далеко и ее не слышал.