Увы, радость наша оказывается преждевременной. Мы разбредаемся по городу, сворачиваем в проулки, скользим в подворотни, заглядываем в лавочки блошиного рынка, идем, не оглядываясь, вдоль заколоченных портовых складов, но рано или поздно, а на самом деле – как мы установили позже, встретившись у Асафа и сверив наши наблюдения, – ровно в одно и то же время в спину каждого из нас упирается этот взгляд, который ни с чем не спутать. Упирается, держит, опустошает. А когда, наконец, оборачиваешься – пусто там, никого.
Как она, спрашивается, это делает?
Но сдаваться рано, и поэтому тем же вечером, подхватив бутылку вина, мы все спешим во двор. Как же мы смеялись, когда Лиз нас гримировала, как же мы веселились! Мы выпытали у Иосифа все подробности внешности убийцы, расспросили его о каждой маленькой детальке. Бедный Кавакис даже устал вспоминать и рассказывать. На нас короткие куртки, лосины и резиновые сапоги. На головах у нас колпаки, из-под которых выбиваются мелкие кудряшки. К колпакам привязаны снятые со стен зеркальные шары – чтобы не было нам числа. Лиз вошла в раж и приделала нам огромные квадратные уши и длинные крючковатые носы, свисающие над верхней губой – будто мы рыбы-удильщики. А мы и есть удильщики. Сосчитать нас невозможно, но я знаю, чувствую, что мы не одни. Убийца ходит среди нас, вглядывается в тысячи зеркал, открывает гнилой рот – уж Лиз расстаралась, зачернила нам зубы через один – закрыть забывает. Запуталась, закружилась, растерялась – не может себя найти, не знает, где ее нет. Мне ее даже немного жалко, хотя о чем это я? Это победа, и всё уже ясно, но с таким противником нужно закрепить успех. Мы рассыпаемся тысячами искр, летим сверкающим градом, несемся холодным дождем, и она тоже рассыпается, рассеивается, разлетается, что же ей еще остается. И всё это кстати, всё как нельзя кстати, потому что именно в эти секунды наступает зима.
Госпожа Маоз
…Эли достает часы из кармашка на жилете и выходит на балкон. Часовая стрелка вот-вот укажет на восьмерку. Эли привстает на цыпочках, опираясь на металлическую ограду. Горячий ветер касается его лица. Воздух сегодня такой упругий, такой плотный, что, кажется, что бы ни происходило – качаются конусы кедров, где-то, вне видимости, хлопает ставень, по асфальту с грохотом катится консервная банка, – в нем остаются следы: бороздки и вмятины движений, пустоты бывших звуков. Изображение расслаивается, словно сухое зерно, от которого отстают, одна за другой, полупрозрачные мотыльковые оболочки. Стрелка часов сдвигается на долю миллиметра, солнце касается горизонта, в конце улицы. На другом горизонте восходит луна. Эли вспоминает сказку о лисе, держащей в лапах две головки сыра и откусывающей от каждой из них по кусочку. Стрелка сдвигается еще на миллиметр. Ровно восемь, на улице слышны шаги. Эли отступает в глубину балкона.
– Госпожа Мао́з никогда не опаздывает, – говорит Рудди, – ровно в восемь вечера, ну, может, без одной-двух минут, она показывается на улице Альфа́сси и проходит ее насквозь, до самого спуска в долину.
…Шаги приближаются, в этот раз они звучат как-то иначе. Эли снова делает шаг к перилам, видит удаляющуюся фигуру. В этот раз на незнакомке – деревянные сабо. Раскалившийся за день, подплавленный асфальт приглушает их стук. Все остальное как прежде – льняной жакет, прямая офисная юбка, широкополая шляпа, скрывающая тускло-каштановые кудряшки. «Парик», – догадывается Эли.
– Вглядывается в номера домов, но ни в один из них так и не зашла, – продолжает Рудди, – как это объясняется? – Он смотрит на нас, ухмыляясь. Мы медлим с ответом. Рудди уже немного достал нас своими загадками. В конце концов, никто не обязан отвечать на его вопросы. Во всяком случае, прямо сейчас. Я иду в дом и возвращаюсь с подносом: чай с мятой для Мири, турецкий кофе с кардамоном для меня, темное пиво для Гилада, для Рудди – красное вино. Уже почти совсем стемнело, небо затянуто тучами, но даже без освещения – без звезд и луны, которые проступали бы в белесых прорехах и спустя секунды скрывались бы снова, чувствуется, что где-то в вышине сдвигаются воздушные пласты, мчатся громады облаков, а здесь, внизу, почти спокойно; мы подставляем лица вечернему бризу. Пахнет дымом и впитавшей влагу уличной пылью.
– У госпожи Маоз привычка складывать числа в уме, – говорит Мири, – вернее, даже не привычка, а непреодолимая потребность. Видит число, потом другое – должна их сложить, куда бы она ни направлялась. К концу прогулки речь идет о гигантских цифрах. Ей приходится выбирать – либо короткие маршруты, либо ходить одной и той же дорогой. Тогда можно немного расслабиться и даже, теоретически, жульничать, но госпожа Маоз никогда себе такого не позволяет.
Мы обдумываем слова Мири. Гилад закуривает. Когда он чиркает спичкой, я успеваю разглядеть, что вокруг его головы вьются сотни мелких мошек, целая туча. У них полукруглые прозрачно-серые крылья. Тени от их взмахов ложатся на лицо Гилада, и оно идет мелкой рябью. Но вскоре спичка гаснет, и Гилада просто становится плохо видно, как и каждого из нас.
– Вообще-то на улице Альфасси не хватает дома, – говорит, наконец, Гилад, – а всё дурацкий спор из-за наследства. В доме номер восемнадцать проживала богатая вдова, у которой было два взрослых сына. Один был военный, другой – строительный подрядчик. Отношения у них между собой были не очень: мало общих тем для разговоров. Подрядчик был голубятником, а у военного на птиц аллергия была, да и увлечениями брата он подчеркнуто не интересовался; зато он на велосипеде ездить любил, а у подрядчика всю жизнь проблемы с вестибулярным аппаратом, и что ему делать? Не на трехколесном же кататься… В общем, совсем не было взаимопонимания. Вдова переживала и, предвидя скорый конец, решила оставить им общий дом. Ей это правильным в тот момент показалось. Когда вдова писала завещание, она разнервничалась и заплакала. Слезы, значит, капнули на бумагу, туда, где имя брата-подрядчика было записано, и чернила растворились. Имя военного стоит, а вместо подрядчика – клякса. Вдова ничего не заметила и вскоре умерла. А военный – брату: «Ничего, мол, не знаю. По этому адресу в документе не значишься». Буквально на следующий день военного призвали на спецоперацию. Они мчались на джипах сквозь пустыню, им навстречу – стена песка, а в ней какие-то фигуры мелькают, фрагменты лиц, факелы, пистолетные дула. И вот идет он по своей улице, ботинки оставляют песчаные отпечатки, из ушей сыплется белая пыль, в кулаке он сжимает ключ, подходит к дому, а дома – нет. На его месте сквер, аккуратный такой, там какие-то женщины с колясками, дети играют в разведчиков, и – что его добило – надо всем этим, в вышине, кружит стая голубей. Их перья сияют на солнце так, что, глядя на них, приходится жмуриться – вы знаете, какое тут днем бывает освещение, не мне вам рассказывать. В общем, он постоял там, развернулся, ушел, и больше его не видели. Потом выяснилось, что брат-подрядчик перенес дом на соседнюю улицу. На ней тогда строительство шло полным ходом, и как раз рядом с уже готовым домом номер восемнадцать оставался пустырь. Подрядчик разобранный дом туда и перевез, и заново отстроил. Он потом еще долго через газеты к брату обращался, мол, в нашем доме все, как прежде, только адрес поменялся, но тот так больше и не появился. Говорили, в пустыню вернулся. С тех пор подрядчик всюду строил по два дома номер восемнадцать – «а» и «б», а иногда просто 18 и 18, и никто его ни о чем не расспрашивал.