Лицо Валентина Петровича, приколотое к доске «Внимание: розыск!» металлическими кнопками, выцветало, но не уходило из моей памяти. Тумана не было: я снова и снова представляла себе его последние часы и минуты – после того как за ним случайно захлопнулась злосчастная крышка погреба и в ней щелкнул замок. Кто вообще устанавливает в такой крышке защелкивающийся замок? Кому ночью нужен компот, пусть и клубничный? В том, что всё случилось ночью, сомнений ни у кого не было. Вечером Валентина Петровича видели в автобусе. Он вчитывался в газету, в которой спустя две недели о нем опубликовали заметку – «нелепое происшествие с трагическим концом». «Вчитывался» – потому что даже остановку свою проехал. А утром Валентин Петрович уже не пришел на работу. Я поднимала голову и смотрела на светящееся квадратное отверстие надо мной. Крышка захлопывалась, и наступала темнота. Я наощупь возвращала на полку трехлитровую банку с компотом, поднималась по дощатой лестнице – под обутыми в разношенные клетчатые тапочки ногами прогибались ступени, третья и пятая. Конечно, в кармане у меня был складной ножик. Я ловко просовывала лезвие между крышкой люка и полом, сдвигала язычок замка и оказывалась на свободе. Или даже не было никакого ножика, но были же банки, целые стеклянные батареи. Я разбивала одну из них и использовала вместо ножика латунную крышку.
Однажды, подойдя к доске с фотографией Валентина Петровича – уже почти выцветшей, я огляделась, и, убедившись, что никто меня не видит, достала из ранца карандаш и провела на его лице – уже с трудом различимом – линии: брови, волосы, нос, рот, глаза. Получилось почти как у фотороботов с другой стороны доски, и, значит, у Валентина Петровича теперь был шанс. Я даже нарисовала ему тени под глазами, от переживаний – чтобы ускорить процесс.
Раз уж взялась за такое дело, надо, чтобы по-честному. В один из вечеров, когда родителей не было дома, я положила в карман фонарик и перочинный ножик и вышла на улицу. Я уже давно заметила, что в доме Валентина Петровича на первом этаже, с торца, было разбито окно. Перед смертью он его, видимо, забыл закрыть, а потом наступила плохая погода: целую неделю ливни, молнии, ветер; стекло разбилось и осыпалось. Мне повезло: фонарь около дома Валентина Петровича не горел. Когда я перебралась через палисадник, меня перестало быть видно. Пустая рама была распахнута. Я перелезла через подоконник и спрыгнула на пол. Пахло дождем и чем-то металлическим. Мои ладони стали мокрыми, ноги словно одеревенели. Глаза никак не привыкали к темноте, пришлось двигаться наощупь. Поверхности были прохладными и чужими. Они могли бы оказаться в любом доме, в любой точке земного шара, среди них могли находиться любые другие люди, но тут никого уже не было. Наконец, носки моих туфель уперлись в перекладину – люк. Я откинула крышку. Странно, что из погреба вообще ничем не пахло, даже сыростью, будто случившееся с Валентином Петровичем забрало с собой все запахи, а наверху – в комнате – оголило предметы, и они теперь не были частью ничьей жизни. В погребе можно было зажечь фонарик. Я спустилась на несколько ступенек вниз, осмотрелась, а потом подняла руку и захлопнула крышку. Щелкнул замок. Стало очень тихо. Я раскрыла ножик и попыталась просунуть его лезвие в щель между люком и полом. Крышка оказалась хорошо прилажена. Наконец, мне это удалось, но сдвинуть язычок замка не получалось, как я ни старалась – лезвие лишь упиралось в железную пластинку. Свет фонарика потускнел, а потом стал мигать. Темно-оранжевые вспышки не рассеивали темноту, а дырявили ее и вместе с ней всё, что было в подвале. Стен не было, и не было моих рук и туловища – лишь пульсировавшее пространство без начала и конца. Развернувшись к крышке люка спиной, я ударила в нее локтем, еще раз и еще. Звук был приглушенным, будто мигающие вспышки почти растворили и его тоже. Мои удары становились все слабее, и вдруг я почувствовала, что одна из досок поддается – прогибается все больше и больше, в то время как соседние доски оставались неподвижными. Может быть, в ней была трещина, а может быть, Валентин Петрович тогда расшатал ее своими ударами, и моя рука лишь повторяла движение его руки. Наконец, раздался треск: доска проломилась пополам. В образовавшемся зазоре стала видна другая темнота – в ней были воздух и выход. Я просунула в него руку, нащупала язычок замка, откинула крышку люка. Фонарик внизу почти погас, но, глядя на свои руки, я не могла проследить их очертаний. Перед моими глазами все распадалось, прыгало, закручивалось в вихри. Только прямоугольник открытого окна впереди был ровным и светлым – видимо, фонарь там все-таки загорелся. Очень болел локоть.
* * *
На черно-белых мониторах диспетчерской железнодорожно-речного терминала в Omaha, NE возникает человек. Точное время, когда его зафиксировали камеры видеонаблюдения, установить не представляется возможным: уже сутки система работает с перебоями, есть помехи в передаче сигнала. Изображение то появляется, то исчезает – по мониторам идет крупная рябь. Человек выглядит растерянным, но затем он выбирает направление: поворачивает к складам, за которыми – шоссе, и снова исчезает из поля зрения камер. Видимо, у него травмирована правая рука – он прижимает ее к животу и старается избегать лишних движений. Если бы в эти минуты за ним наблюдал диспетчер, он бы, наверное, обратил внимание на странность черт его лица: даже при таком низком качестве изображения, они кажутся преувеличенно четкими, будто прорисованными карандашом. Но диспетчер не смотрит на экран, он решает судоку – по дороге на работу ему попался новый выпуск. Видеозапись через неделю будет стерта – никаких чрезвычайных происшествий на его дежурстве не зарегистрировано.
* * *
Матрос катера береговой охраны Австралии замечает в полумиле по курсу подозрительные предметы. Когда их поднимают на борт, выясняется, что это фрагменты снаряжения средних размеров судна. Командир катера вызывает подкрепление. Поднятый по тревоге вертолет обнаруживает в зоне поисков дрейфующую яхту. Ее двигатель и радиотрансмиттер неисправны. Все вещи пассажиров оказываются на месте, на столе в кают-компании – пять тарелок с засохшим мюсли. Но самих пассажиров нет.
* * *
Я вижу гребешки на волнах, вижу песчаные вихри, несущиеся из Сахары, вижу галактики, желтых гигантов и белых карликов, вижу существ мертвых и живых. Заблудившиеся в пещерах, застигнутые лавинами, не нашедшие выхода, замершие, впавшие в отчаяние – они исчезают и появляются: рисунками на тетрадных листах, нечеткими изображениями, помехами на фотографиях, чужестранцами, прохожими, мелькнувшими тенями, залетевшими в распахнутые окна птицами, кузнечиками, мотыльками. Пространство разрывается, соединяется, пульсирует, и мы то становимся видны, то исчезаем вместе с ним.
За семьдесят километров от моря
Двигался, как учили, резкими перебежками, чтобы тенью мелькнуть, миновать боковое зрение, чтобы если что – сразу в центр взгляда, выстрел в сверло зрачка. На выдохе поворачивался всем корпусом, застывал в дверных проемах, и это было частью движения – как огромная ящерица покачивается, прежде чем сделать следующий шаг. Остановка, выдох, в объективе прицела стальные болты каютной двери, поворот, крапчатое серое марево, на стене справа газетный листок с лицом без примет, двоящийся горизонт в иллюминаторе, развороченный радиоприемник на столе слева, зеркало, не стрелять в себя, выдох, снова коридор, разбитые плафоны, пусто настолько, что можно почувствовать, как пахнет ржавчина на стыках перекрытий. Оставался последний поворот коридора, потом – трап, люк, назад на палубу, вернулись, а солнца не видно, волны бьются о борт; пунктиром в их шуме – стук лопастей вертолета за тучами, 208 оборотов в минуту.