«На прошлой неделе ходила по блошиному рынку, – говорит Бекки, – видела в одной лавке жилетку, точно как у Реувена: вышитую павлинами, щеглами и фениксами. Не думала, что найдется еще одна такая».
«Вчера на вокзале видел человека – со спины точь-в-точь Реувен. Еле нагнал его, а у него темные очки в виде двух грампластинок, лица за ними не разглядеть. Наверное, не он. Конечно, не он. Но Реувену такие очки точно бы понравились».
«Говорят, встречают в городе Реувена. Наверное, все-таки кто-то, похожий на него».
«Помнишь Боаза, водителя такси, голубятника? Он рассказал, что подвозил Реувена и что тот какой-то сам не свой был. Молчал все время и в окно смотрел так, будто он здесь впервые».
Реувен Хацвани выходит на бульвар, останавливается и оглядывается по сторонам. Он садится на свободную лавку. На таких же лавках рядом с ним сидят люди, их фигуры неподвижны, только ветер, налетевший с моря, треплет им волосы. Реувен чувствует, как воздух касается его лица.
Несколько моментов из жизни Елизаветы Викторовны
Ничего от нее не осталось. Только воспоминания, но ведь ученые уже не раз доказали, насколько зыбка и ненадежна человеческая память. Попроси двух прохожих на улице ее описать, и возникнут два портрета, два человека, или, если выражаться точно, две героини. Сколько прохожих, столько на свете было Елизавет Викторовн, и становится всё больше, потому что увиденная или нет ЕВ за столом на террасе, прохладной даже в жаркие дни (под полом – погреб с вареньем, к которому снизу подступают грунтовые воды, просачиваясь сквозь бетон); ЕВ на людной улице, среди весенней толпы в шуршащих нейлоновых куртках, в рубашках с мокрыми от пота воротничками, в открытых, несмотря на северный ветер, платьях; ЕВ в бликах окон, когда вдруг, без всякой причины вспоминаешь о ней и одновременно резко поворачиваешь голову, потревоженный гудком автомобиля; ЕВ, когда единственное, что пока знаешь о ней, – это звук ее имени, и так далее, но тому не подобное, – это разные явления, и если даже один и тот же человек поставит перед собой цель их зафиксировать, каталогизировать – как коллекцию стеклянных фотопластин в музее, для которых уже лет сто как во всем мире не производят соответствующего оборудования, но от этого они не теряют всякий смысл, а наоборот, становятся важными сами по себе, – то методологически особую ценность его воспоминания будут представлять в первые свои доли секунды, до того, как, не успев отдать себе в этом отчет, человек наложит один на другой контуры, и в создавшейся полупрозрачной толще исчезнут различия в цвете и форме глаз, осанке и походке, в возрасте, словах, биографиях. Чем ближе к той, нулевой отметке, когда происходящее превращается в память о себе (тут тоже речь идет об условности, вынужденном допущении, ведь любое разворачивающееся событие неоднородно и изначально включает в себя очаги прошедшего времени), тем менее антропоморфными оказываются запомнившиеся черты – лестница лиц при смехе, вереница глаз до заломленного горизонта при прощании, заглатывающие серый воздух пунктирные спицы при тревоге, и это, разумеется, далеко не всё. Если бы теоретически можно было продвинуться к корню воспоминания еще ближе, то контуров там уже не было бы, а только угадывающееся движение бесцветной бездны. В каком-то смысле как раз здесь, с другой стороны воспоминания, можно было бы говорить о единстве образа, но эта близость к объекту в большинстве случаев настолько труднопереносима, что не сохраняется в нашей памяти или, по крайней мере, там недоступна.
* * *
Начало события пришлось на утро четверга. Если кратко, то Елизавета Викторовна спасла мир, заметив – по некоторым признакам, – что ему угрожает опасность: не вторжение инопланетян на матово-переливающихся шарах, поначалу неотличимых от атмосферы, затем, по мере скачкообразного приближения, обретающих необратимую четкость и рассыпающихся по всему небу такими же бледными шарами-салютами; и не галактический взрыв, который зафиксировал бы телескоп, однажды отправленный астрономами к пределам вселенной – рассчитанная на условия космической вечности конструкция из засекреченного сплава металлов. Переданные им real-time изображения сияющих вихрей диаметром в миллионы световых лет, огненных вспышек-хризантем, ультрамариновых сполохов мчались волной в новом пространстве без координат. В общем, никаких драматических внешних воздействий и добавочных катаклизмов, разрушение проступило изнутри: в деталях, их смещениях и несоответствиях. Смещения и несоответствия – проявления живого мира, как пар, который затуманивает зеркальце, поднесенное к губам замершего человека – дышит! – но здесь шла речь о другом: едва заметная разница в ритме, интенсивности, контрасте с ожидаемым, и вот уже можно говорить о необратимой трансформации, перерождении (неточное слово, т. к. появившееся новое не живет, или живет до такой степени иначе, что все элементы прежнего мира, включая вспышки-хризантемы и наблюдателя, так и не увидевшего их изображения, оказываются с этим новым настолько несоотносимы, что даже не могут из него исчезнуть).
* * *
…В четверг утром Елизавета Викторовна просыпается от нарастающего шума. Довольно быстро он становится оглушающим. Кажется, его источник – во всем пространстве, в каждой из его молекул. Первой приходит мысль о землетрясении, но Елизавета Викторовна напоминает себе, что проживает в сейсмически неактивном регионе, хотя, конечно, всё может быть. Елизавета Викторовна продолжает лежать в кровати. Одеяло натянуто до подбородка – в комнате прохладно. Перед ней окно, в котором видны еще не полностью вернувшие цвет после ночи деревья и небо – еще в дымке, еще в отсветах рассветного солнца, хотя то уже довольно высоко над горизонтом. В окне, на несколько секунд заслонив всё его собой, чуть подрагивая, движется хвост самолета. От неожиданности ЕВ не сразу понимает, что это за предмет. Ее дом находится вдали от аэропорта, а даже если бы не вдали: место самолета в небе, на взлетно-посадочной полосе или в ангаре, но никак не там, где она сейчас его видит. Не меняя скорости, самолетный хвост проплывает мимо. В окне снова деревья и небо – дымка успела исчезнуть. Елизавета Викторовна обдумывает увиденное, но ее прерывают. Шум не прекращается, а наоборот, становится еще сильнее. Мимо окна проплывает еще один самолетный хвост, потом – с тем же интервалом – следующий и еще, и еще; они разного цвета, на одних мигают мощные прожекторы, в эти секунды ее комната напоминает засвеченную фотографию, другие ничем не освещены. Елизавета Викторовна видит буквы незнакомых алфавитов, видит синие короны, черных птиц, золотых драконов. На некоторых хвостах нет изображения, от них отражается солнечный свет, и Елизавете Викторовне приходится щуриться и даже прикрывать глаза рукой. Когда их вереница, наконец, иссякает, Елизавета Викторовна спохватывается, вскакивает с кровати и, путаясь ногами в соскользнувшей вслед за ней простыне, спешит к окну. Но там уже ничего такого нет, только воет где-то поблизости аварийная сигнализация.
Вскоре в новостях передают, что в городском аэропорту вышла из строя радиосвязь. Вместо голосов диспетчеров и пилотов в наушниках раздавались пощелкивания, потрескивания, шорохи, временами почти напоминавшие человеческий шепот, но как ни прислушивались, слов было не разобрать. Ситуация шла вразрез с правилами техники безопасности, поэтому аэропорт переадресовал подлетавшие к нему самолеты в город неподалеку. Оставалось решить, что делать с вылетами. Заполненные людьми самолеты направили в ближайший аэропорт «своим ходом», проложив маршрут по наиболее широким шоссе и проспектам, благо, опять же, ехать всего ничего. За иллюминаторами бесшумно скользили городские окраины, отсвечивавшие на солнце окна, кирпичное депо в кустах рододендрона, мосты из бетона и чугуна, электрические провода, поля и рощи, в кронах которых сквозь молодую листву еще можно было разглядеть птичьи гнезда и даже заметить в них копошение, шевеление, желтые стрелки распахнутых клювов.