Второе — вполне толстовские рефлексии о месте личности в истории. Больше половины «Годовщины революции» занимают массовые сцены. Иногда лица можно разглядеть, чаще — только море голов. Многотысячные манифестации, столкновения, военные действия; торжественные похороны очередных жертв революции с той или иной стороны. Люди чаще идут перед камерой (тоже, как правило, подвижной), чем стоят, и невольно щемящими выходят попытки некоторых из них — вот два молодых матроса, вот деревенская тетушка с подростком — задержаться на лишний миг, запомниться.
Когда же Вертов решает дать крупный план того или иного выдающегося деятеля, все они застывают перед киноаппаратом, будто еще не понимают его функции — снимать движение. Остановиться, попасть в историю… На каких правах, в каком качестве? Акценты слишком смещены по сравнению с привычными нам. Допустим, Троцкий явно задумывался как главный герой. Всю вторую половину фильма он не сходит с экрана, выступает на митингах, возглавляет бои за Казань, повелевает стихиями — то на личном бронепоезде, то на пароходе (по наиболее правдоподобной версии, это и стало причиной запрета и уничтожения картины). А Ленин впервые появляется, причем единожды, сильно после середины, будто о нем впервые вспомнили, и выглядит почти комично на фоне Царь-пушки. Как так?
Из всех остальных руководителей пролетарского государства — почему-то только Коллонтай с Луначарским. Зато богато представлено просуществовавшее совсем недолго коалиционное правительство: мы можем подробно рассмотреть усы, бородку и очки безвестных для большинства Зарудного или Авксентьева (между прочим, важный был человек!). А Кишкин, Кокошкин, Карташов — помните таких? Да и лицо «бабушки» Брешко-Брешковской мало кому сегодня что-либо скажет. Но бывает наоборот: залихватские усы командира бригады Чапаева в 1918-м еще не привлекают внимания, его героическая гибель и великий фильм вместе с последовавшими за ним анекдотами — впереди, а Вертову приходится добавить для значительности: «…за поимку которого чехо-словаки назначили 50 000 рублей». Выходит, «Годовщина революции» не мифологизирует, как — мы привыкли — должно делать кино, она пока что фиксирует.
Третье: «Годовщина революции» предрекает великие разрушения устоявшейся, казалось, цивилизации. Не реже, чем люди, в объективе пространства, улицы, дома, города. Даже визионерский кадр с окнами казанского дома, «остроумно» заклеенными крест-накрест, чтоб не полопались от взрывов и выстрелов. Каждый кадр со знакомыми постройками — будь то Зимний дворец, Большой театр или Кремль — хочется поставить на паузу, сравнить с нынешним, найти десять отличий. Вот уничтоженный Чудов монастырь, а вот какие-то «дома у Никитских ворот», уже в руинах, с чудом уцелевшей вывеской «кондитерской Хатунцева». Корабль идет по Волге, мимо нас проплывает старая Россия с деревнями и куполами. А люди, истомленные дорогой, спят — будто этот пейзаж им приснился. На берегу латают случайные хижины оставшиеся без дома беженцы.
Таких моментов ненамеренной (хотя кто знает?) поэзии в «Годовщине революции» хватает. Чего стоят склеенные кадры обугленного трупа и затонувшего на реке парохода — только труба торчит над водой. Но обычно Вертов обходится без спекулятивных методов. Крупным планом — жертва войны, убитый матрос. На одном мертвеце мог бы взойти целый «Броненосец Потёмкин». А у Вертова уже через минуту у других моряков — «бодрое настроение», пляшут вприсядку. Контрасты смотрятся впечатляюще.
Наконец, хотел того автор или нет, это фильм о природе кинематографа. Полвека спустя Алексей Герман будет уговаривать своих актеров нарушить правило — посмотреть в камеру, зрителю в глаза. Людей «Годовщины революции» упрашивать не надо. Напротив, они не в состоянии не замечать камеры. Иногда, кажется, свидетели событий выстраиваются вокруг камеры и не дают ей снять что-то крайне важное — скажем, штурм Зимнего. Находясь вне поля зрения, она остается центром картины в противовес обычно молчащим, будто бы декоративным, пушкам и пулеметам. Вертов сделал фильм о кипящей, счастливой, ожидающей царства небесного вот-вот, на Земле, жизни — и ее борьбе с небытием, смертью или забвением. Главным инструментом жизни становится камера. Она — пропуск в пока невидимый Эдем; будто «Годовщина революции» — документальная сестра написанной в том же году «Мистерии-буфф» Маяковского.
Финал «Годовщины революции» напоминает еще об одном ключевом революционном тексте — утопическом платоновском «Чевенгуре». В фильме некие Кондратий Коганов, Ефим Парфёнов и Василий Ксензов в идиллической коммуне на фоне пасущихся гусей строят светлое будущее: пашут в поле, доят коров, кормят взрослых и детей. Дело происходит в бывшей барской усадьбе, от которой осталась ныне пустующая башня-тюрьма — романтическая, будто со старого немецкого пейзажа. Кажется, тюрьмы больше никогда никому не понадобятся. То ли хеппи-энд, то ли открытый финал.
Сравнительно короткий и довольно недружелюбный отзыв на один из последних фильмов Балабанова. Тогда и представить себе было нельзя, что через считанные годы его не будет в живых, он внезапно окажется канонизированным классиком, трагически рано покинувшим нас. В любом случае фильмы Балабанова провоцировали на резкую и острую реакцию, и даже события столетней давности в его картинах казались сегодняшними. Это редкое, даже уникальное для отечественного кино качество особенно очевидно в «Морфии» — возможно, самой страстной из российских экранизаций прозы Булгакова.
Один укол на всех
«Морфий» Алексея Балабанова (2008)
Фильмы Алексея Балабанова — чистый морфий; окончательно ясно это становится после просмотра нового опуса. Одни потребляют Балабанова обильно, то впадая в эйфорическое состояние, то бросаясь блевать к унитазу. Другие боязливо отказываются от сильнодействующего средства. Третьи считаются умеренными и избирательными морфинистами, теша себя надеждой, что «еще не подсели». Четвертые ведут уверенную антинаркотическую пропаганду — поскольку абсолютно всем ясно: Балабанов — это кайф, но вредный для здоровья.
Двенадцатая инъекция Балабанова в мировой кинематограф — не рядовой укольчик, а одна из сильнейших доз: передохнуть после «Груза 200» своим фанам-наркоманам и противникам-трезвенникам режиссер не дал. Известно, что сам он делит свои фильмы на «коммерческие» и «авторские». «Морфий» — третья, после «Брата» и «Войны», его работа, подпадающая под оба определения сразу. Что любопытно, все три были связаны с Сергеем Бодровым-младшим: в первых двух он играл, в «Морфии» его сценарий.
С одной стороны, последовательно рассказанная история молодого доктора в до- и околореволюционной русской глубинке, как любая врачебная эпопея, полная трагизма (люди-то болеют и умирают) и катарсических моментов (других врач, неожиданно для себя, спасает от верной смерти). Есть яркий герой — Леонид Бичевин, в которого Балабанов после «Груза 200» уверовал не меньше, чем когда-то в Бодрова. Есть отчетливая любовная линия, отменно разыгранная Бичевиным и Ингеборгой Дапкунайте — тут, кажется, лучшая ее роль. Любимцы народные Андрей Панин и Сергей Гармаш. Песни Вертинского. В конце концов, в основе сюжета — «Записки юного врача» Михаила Булгакова, самого популярного из русских классиков XX века. С другой стороны, булгаковский сюжет об абсурдном саморазрушении порядочного молодого человека здесь воплощен настолько натуралистично и скрупулезно, что становится физически не по себе. В памяти сразу всплывают «Груз 200» и «Про уродов и людей». Дело, разумеется, не в страшненьких эпизодах трахеотомии и ампутации, а в операции более масштабной — добровольном превращении хомо сапиенса в комок страдающей биомассы при помощи вспомогательного средства: морфия.