Я и правда начинаю немножко жрать мужа уже после первого коктейля. Я смотрю на себя и стараюсь не думать о том, что я себе, черт подери, не нравлюсь.
Да, я себе не нравилась. Моя прижизненная версия, оказывается, была совсем не похожа на меня теперешнюю. На меня настоящую (подумала ли я это? и если да, то почему?). Вместо отважного нейронавта, врывающегося в тело и ткани диктатора и звенящий водонепроницаемый хард собаки, я видела не очень юную, не очень симпатичную, не очень интересную, не очень добрую женщину, которая ничего не понимала, ничего не понимает и, наверное, ничего не поймет. Но как только я осознала, что проникаюсь брезгливостью к самой себе, муж снова уловил эту мысль, и весь затрясся внутри и снаружи, и уронил стакан, и я снова притаилась. Мне было важно досмотреть этот фильм до конца.
– Пьяный уже, – говорю настоящая я. – Отличное свидание. На, попей минералочки из пистолетика. Я минералочки туда налила. Со вкусом малины и лайма. Как чувствовала, что ты будешь в говнище.
– Мне плохо, – говорю я, продолжая не думать и смотреть этот фильм. – Я сейчас вернусь.
И она говорит:
– Можешь не возвращаться. Все как всегда.
И я иду в туалет, включаю воду и опускаю под воду голову. Между краном и раковиной совсем немного места, и моя голова туда еле помещается. Я думаю о том, что сам все это выбрал. Еще я думаю о том, что завтра нужно позвонить ремонтнику и забрать у него смерть-газонокосилку. Еще я поправляю себя: смарт-газонокосилку, и внутренне смеюсь: бывают опечатки или описки, а тут такое одумывание, одумался. Одумайся, говорю я себе, что ты здесь делаешь, зачем ты ее сюда позвал, что это вообще было? Еще я думаю: может, это рак мозга? Еще я думаю: а вдруг это шизофрения? Еще я думаю: хорошо, что я много выпил, и поэтому как бы не очень страшно. Еще я думаю: ну, завтра мы, наверное, будем вместе над этим смеяться. Никто и не надеялся, что будет романтично, зато вышло смешно.
Я смотрю в зеркало и вижу свое лицо. Это самое знакомое и самое родное лицо в мире.
Вдруг я выпускаю из своих подводных шекспировских легких всю воду молчания и беспамятства и резко поднимаюсь, восстаю всем сознанием над поверхностью мысленного ручья. Это происходит неожиданно катастрофично – фактически я выдаю себя, но я понимаю, что мне уже наплевать.
Потому что я понимаю: я могу все остановить.
Я же могу это остановить.
Я же могу, черт подери, выжить. Я могу себя спасти.
Я же могу не досматривать кино до конца, а просто выключить его. И сохранить свою жизнь.
И в полной эйфории от этого осознания я захватываю его целиком и полностью, хлынув, как вода, во все подвалы его сознания, и я затапливаю его до самого верха, и он начинает кричать страшным голосом, нечеловеческим внутренним криком, и через этот крик я вхожу в его память.
И вижу, что там нет того, что я искала.
И понимаю, что он не собирается меня убивать. И не собирался.
Но почему тогда он меня убил, если не собирался?
Я выхожу в зал, сажусь рядом с настоящей собой. Смотрю на себя.
– Ты что, смерть там в зеркале увидел? – спрашиваю я.
Я киваю.
И понимаю: если она не умрет этим вечером, то мой дубликат никогда не будет активирован, он просто исчезнет. И я тоже исчезну. И ветер унесет все это прочь, пусть это и цитата, но и цитату тоже унесет. И больше ничего не будет – и не будет возможности связаться с тобой через это разбухшее деталями и откровениями полуавтоматическое письмо. Не будет возможности об этом рассказать, написать об этом. А текст, наверное, важнее жизни.
Или нет?
Если я останусь жива, я продолжу жить эту странную, скучную, бессмысленную жизнь дальше. С мужем, который вряд ли любит меня больше жизни: и это я тоже теперь знала.
Продолжу жизнь, в которой нет ничего, кроме редких пистолетных осознаний. Точнее, в которой нет этого всего. Нет А., нет памяти и любви, нет нейрокотиков и нейробабки, в которую я снова и снова опускаю свой палец, как в бесконечную чернильницу, наполненную нейрокровью. Нет открытий, нет радостей, нет осеннего ежа, который колется на языке, как щелочная батареечка. Нет воспоминания о существовании V. Нет встречи с С., которого на данный момент уже двадцать пять лет как нет в живых. Нет нашей крошечной смешной вселенной, которая на самом деле – дом с призраками. Нет походов на аукционы, нет ветоши душ, нет наблюдения за сменой времен года из подвешенного в пустоте сгнившего яблочка. Нет ничего, и, если она останется жить, ничего и не будет. Она продолжит жить и нести в себе мою память и этот текст, который не случится никогда. Мой муж не попадет в тюрьму, я не попаду в диктатора, диктатор не поймет, каково это – просто отключить связь и не отвечать на входящие звонки. Ничего не будет. Мы захватим умные дома, потом нас закроют, а потом нас сотрут. И никто так и не узнает, что это все тоже была жизнь, что это и есть жизнь. Потому что я не попаду в собаку и не смогу никому об этом рассказать.
И я понимаю: это все важнее жизни.
Текст важнее жизни.
Коммуникация важнее жизни.
А я еще я осознаю, что, если она останется жить, меня никогда не будет. Я не попаду в собаку, я не попаду в диктатора, и я не смогу передать Комитету сообщение от Лины. И нас всех выключат. И наш мир, который мы так трепетно создавали и исследовали, прекратит существовать.
Поэтому здесь не так уж и много выборов. Выбирая между миром и собой, мы редко оказываемся перед выбором: спасти себя или спасти мир. Выбирая между текстом и собой, мы оказываемся в квантовой щели неопределенности – есть ли смысл спасать мир, свидетелем которого ты даже не станешь, если выберешь спасти себя?
Я понимаю это, и меня начинает тошнить.
Я снова убегаю в туалет и в ужасе смотрю на себя в зеркало. В туалете играет какая-то ретропесня с припевом: I just want you to know who I am.
Возвращаясь, захожу на кухню, беру со стола первый попавшийся нож и прячу его под пиджаком, стараясь не дышать.
И говорю ей: давай выйдем наружу, мне нужно подышать свежим воздухом. И стараюсь не дышать, стараюсь не дышать, стараясь не дышать.
Она накидывает пальто и говорит:
– Как меня это заебало. И я ведь знала, что так и будет! Ты хоть на ногах-то стоишь?
Я киваю. У меня дрожит подбородок.
Мы заходим в подворотню за углом бара. Она вынимает из кармана сиреневый водяной пистолет и картинно приставляет его к своему виску, закатив глаза.
И я говорю ей:
– Я просто хочу, чтобы ты знала, кто ты.
– Кто ты? – спрашивает она.
Но ты для меня уже в третьем лице. Я сжимаю нож, хватаю ее за предплечье и бью. Она стреляет из сиреневого водяного пистолета мне в глаз. Моя рука поднимается и опускается, и бьет раз, и два, и три, и я кричу внутри, и я кричу внутри, и рука продолжает бить ножом, и я чувствую мягкое и твердое, но все равно продолжаю, и я кричу внутри: это не я, клянусь, это не я, зачем я это делаю, это не я, это не я, кто-нибудь, скажите ей, что это не я.