– Она хочет, чтобы я ей вообще всю свою жизнь рассказала! – продолжала С. – Какого хера я буду рассказывать свою жизнь какому-то сраному роботу! Я ей и при жизни-то не рассказывала ничего, тетка и тетка, на Рождество придешь, подарки подаришь, баночку соли для ванны с прованскими травами – все, отработала! А теперь какой-то программе, какой-то разбухшей коллекции информации на каком-то сервере – которая свято уверена, что она тетка и есть, – я должна рассказывать такие, блин, вещи, которые я даже живой, теплой, генетически верной мне тетке не рассказала бы ни за что! Да какое тетке! Я бы и тебе многое из того, о чем она меня спрашивает, не рассказала бы!
На С. даже насели ее родители: тете одиноко, она жалуется, ну что тебе стоит.
Она не человек, парировала С., ей только кажется, что ей одиноко, потому что при жизни она думала, что одиночество – это так.
Милая моя рыжеволосая ведьма С., я бы теперь тебя просто задушила.
(Стоит ли говорить, что после того, как я умерла, я наотрез отказывалась писать С., почему-то желая отомстить за бедную тетку, которую я тут же разыскала в свои персональные первые одинокие недели и, сияя от самодовольства, пересказала ей всю жизнь прелестницы С. в самых грязных подробностях – тетка, кстати, оказалась милейшей старушкой, мы с ней почти подружились.)
Да, С. постучалась ко мне первой – но я не спешила отзываться. После смерти иначе относишься ко времени – никакой поспешности. Или у тебя просто нет префронтальной коры мозга, чтобы совершать импульсивные необдуманные поступки.
Это вопрос любви, милая моя С. Когда любишь человека, даже в виде генетически несоразмерного самому себе кластера на чужеродном сервере черт знает где, он для тебя по-прежнему тот самый, живой и теплый.
С. меня все-таки любила, мстительно подумала я в прошедшем времени. Буду теперь с ее теткой чаи гонять. Такая эволюция любви – дышит, где хочет.
А вот с мамой я списалась сразу после того, как умерла и обнаружила себя в интернете для мертвых. Списалась я одновременно с обеими, хотя меня волновала только биологическая – в этой истории вторая все-таки осталась за кадром. Маме вначале было тяжеловато, по ее словам (она не сразу призналась, первое время была со мной подчеркнуто цинична), но потом как-то успокоилась.
– Закончилась моя роль биоматери, и теперь я тебе нейромать, пока сама не умру, – триумфально сообщила мне она. – И тогда я стану тебе никто. Потому что мы все друг другу на самом деле никто.
На мои вопросы о том, стало ли ей легче из-за возможности со мной общаться и созваниваться, она отвечала уклончиво.
– Пережить смерть ребенка можно, – рассуждала она. – Но копирование в этом не помогает и даже не дает надежду. Оно дает просто какое-то утоление в смысле того, что скучаешь, конечно. Смотришь: вот же она, всё как раньше! И это как-то влияет на боль, да. Но не помогает ране затянуться быстрее, затягивается она от другого. В общем, это хорошее болеутоляющее, но плохое ранозаживляющее. Поэтому я философски на все смотрю: ну, вот моя дочь, полностью идентична сама себе, классно.
– В смысле – идентична? Это я! Это я и есть!
– У меня нет вопросов к тебе о том, ты это или не ты. Но я сама в связи с этим всем под вопросом, понимаешь?
Я пошла в мать, это очевидно. Разговаривая, мы как будто переливали из одной черной воронки в другую бездонную пустоту непознаваемости.
Про мужа она сразу отказалась говорить – он ей никогда не нравился (вот вопрос: почему? теперь-то, наверное, ясно, почему!), поэтому ее не удивило, что он не хочет со мной общаться.
– Мама, я и так живу как в гетто! – кричала я. – Сходи к нему да выясни все уже! Почему он мне ничего не пишет? Даже ты пишешь, хотя ты против копирования – а он-то за! Мы с ним семь лет регулярно копируемся!
– А вот помнишь, как вы расставались когда-то? – нравоучительно сказала мама. – Когда дочке вашей пять лет было и он сказал, что хочет побыть один, но ничего такого, у него никого нет. Ты меня тоже тогда измучила: ой, почему он не пишет и не звонит! Не хочет! И тогда не хотел, и сейчас не хочет!
– Он хоть переживал? Ты его видела на похоронах?
– Давай мы про что-нибудь другое поговорим, – неизменно отвечала мама.
Мамина уклончивость меня будто укачивала – меня тошнило, я плакала. Другая мама пробегала мимо с какими-то кофейными подносами, погодными прогнозами, присаживалась рядом и рассказывала о том, как у нее на работе, в университете, недавно был случай – один сотрудник с ума сошел, явился с водяным пистолетом (водяной пистолет! тут мне следовало бы насторожиться!) и начал всех расстреливать из воды, водяными пулями, сразу же, конечно, автоматическая защита включилась, пока разобрались, охранники примчались, смертельно ранили его – все, не спасли, стреляли на поражение. Родственники потом судились, пытались отвоевать хотя бы право на копирование, но им сказали: с ума сошел, это психоз, когда человек расстреливает всех сотрудников из водяного пистолета, а сумасшедших мы не копируем, нельзя. И вот носятся по судам и доказывают, что копия трехлетней давности более-менее в порядке и что тогда еще не было психоза, но проверить нельзя, поэтому другая мама проходит в качестве свидетеля со стороны родственников, ей нужно подтвердить, что этот сотрудник был абсолютно нормальный три года назад, а он не был, он голоса слышал: признался ей как-то, но попросил никому не говорить. И вот надо вроде бы сдержать слово и никому не говорить – и тогда есть шанс, что его активируют, и хорошо бы, чтобы активировали, – они были приятелями; да и родные очень травмированы. А с другой стороны, за такое вранье могут тоже под суд – если по вине другой мамы активируют копию психически больного человека. Но, может быть, эта копия себя будет прилично вести, спрашивала у меня другая мама, есть у вас там те, кто голоса слышит, ты не знаешь?
– А что ему говорили голоса? – спросила я.
– Они переводили, – сказала другая мама. – Что еще они могли говорить, мы же все преподаем теорию перевода. Переводили ему всё на языки, которые он не знал и знать не хотел. Герменеглоссия, это так называется.
Сама она мне, кстати, никогда не звонила – но часто подходила, когда я говорила с мамой, размахивала руками, присаживалась и рассказывала, в основном – о деталях этого происшествия: процесс длился, суд катил фоном, как дребезжащий старенький троллейбус, мама виновато (или мне казалось, что виновато) улыбалась.
Почему-то мне было больно – именно в те моменты, когда она подсаживалась к маме и начинала, жестикулируя, увивать недосягаемое пространство паутинными траекториями водяных выстрелов. Мне явно и отчетливо становилось понятно: я не могу туда попасть – и никогда не смогу.
В итоге я постоянно плакала первое время, а мама меня утешала.
– Так, давай мы это прекратим. У меня вообще ребенок погиб, и ничего, – злилась она. – И я не плачу, не сижу перед тобой в этом развинченном состоянии! А ты разводишь тут. Слушай, если ты будешь на моих глазах реветь, я тоже начну плакать, а если я начну – ты знаешь. Ты знаешь, что будет. Живые позавидуют мертвым.