Шкатулку она тоже думала выбросить – выглядела она не то чтобы презентабельно, простая деревянная шкатулка-сундучок на замке, такие обычно покупали растерянные похмельные командировочные в поездках в маленькие скучные областные города: якобы местные мастера сделали, инкрустировав соломкой, – сирень, пионы, летящий аист, ненатуральная слепящая синь. Заглянула внутрь: там была увесистая пачка бумажных писем.
Женщина села читать эти письма; когда она закончила, то поняла, что уже три часа ночи. Эти письма какая-то пятнадцатилетняя девочка писала, судя по всему, сыну старушки, своему мальчику. Девочка уехала учиться в гимназию искусств в маленький скучный областной город и приезжала домой, в не менее скучный родной городок, только на выходные – чтобы видеться с этим самым сыном. Все это можно было понять из сбивчивых, счастливых понедельничных ее писем, полных обрывочных воспоминаний о выходных. Остальные дни недели были более размеренными, философскими и грустными; она старалась писать ему каждый день, но, конечно, некоторые дни пропускала. Старушка хранила письма больше сорока лет – судя по датам, идеальным круглым почерком начертанным на каждом. Постепенно переезжая в небытие, она избавилась почти от всех материальных носителей памяти – даже фотографий в квартире не было, – но письма она хранила и наверняка перечитывала.
Родственников у нее не было: как сказали соседи, сын, которому каждый день писала эта пятнадцатилетняя девочка, давно умер. Старушка также хранила младенческие распашонки этого сына, первую пеленочку и первые ботиночки – все это лежало в плотном пакете рядом со шкатулкой. Распашонки и пеленочка мигом отправились в мусорный бак к прочим вещам, но с письмами ситуация была другая.
– Когда я их прочитала, я поняла, что это выбросить я не смогу, – сказала маме женщина.
Она решила, что обязана найти девочку, которая писала эти письма сорок лет назад, и вернуть их ей.
– Она так и сказала: я поняла, что моя задача – чтобы эти письма добрались до своего адресата, – сказала мама.
– Адресата? – переспросила я.
– Да, – ответила мама. – Это не ошибка. Было понятно, что их адресат – я сама.
Соседи сказали женщине, что не знают никого с таким именем; судя по адресу на ветхих конвертах – старушка сохранила и конверты, нежно исполосованные какими-то значками и выцветшими радугами, – раньше ее семья жила на улице Почтовой. Городок, откуда мама родом, не очень большой, а улица Почтовая не очень длинная – особенно после того, как целую грядку полуразвалившихся домиков снесли. Женщина отправилась туда опрашивать других старушек и спустя какое-то время выяснила, что девочка, писавшая письма, тоже жила на этой улице, потом вышла замуж и сменила фамилию, а муж ее (мой отец) работал врачом в Девятой больнице (городок был настолько мал, что больниц в нем было всего две – обычная, человеческая, и военная для людей с привилегиями; но почему-то та, которая человеческая, называлась Девятой, бывает и так), может и сейчас там работает. Женщина тут же помчалась прямо со шкатулкой в больницу, чтобы узнать, работает ли он там или вышел на пенсию, – и, уже выяснив, что они с мамой эмигрировали в середине девяностых, относительно быстро нашла маму в социальных сетях.
Муж – то есть мой отец – все же играл в этой истории значительную роль: если бы он не был уважаемым в городе врачом (все помнили, что мама как-то удачно выскочила замуж, повезло, не всем девчонкам на их улице так везло, мало кого муж увез за границу, все поумирали давно), никто бы его и не вспомнил; а по девичьей фамилии маму найти было нереально. Если бы она сменила фамилию обратно, у писем не было бы шансов дойти.
Мама уже давно собиралась съездить туда, где выросла, – получается, та ее поездка лет пятнадцать назад была связана именно с этими письмами; по какой-то причине она не могла доверить их почте – что довольно парадоксально, невозможность доверить почте именно письма! Возможно, ее смущало, что письма уже дошли один раз – и, более того, дошли второй раз, причем туда, куда они точно дойти не могли. В третий раз отправлять их было бы рискованно, рассудила мама, – поэтому, использовав письма как повод (о котором она никому не сказала!), приехала домой. Там, по ее словам, мало что изменилось, но я не расспрашивала ни тогда, ни сейчас – понимая, что для нее все это наверняка было травматично (тогда наверняка, а сейчас и подавно – в мире, где терапия запрещена, травмировать близких как-то неприлично!). Она навестила могилу своего отца – каким бы он ни был, она его любила как отца, назидательно отметила она, и других отцов у нее не было; еще она съездила на старенькое польское кладбище, где все это время спокойно и неизменно лежали ее бабушка и дедушка по маминой линии. Потом поехала в городок Зембин, где похоронен Павлик, – она и раньше периодически ездила на его могилу, – его родители были оттуда родом, и лежали они там же: слева и справа от единственного сына. Отец умер рано, как многие мужчины тех мест, – пятьдесят четыре года, сердечный приступ. Мама тогда еще не уехала; она откуда-то помнила, что мать Павлика через каких-то знакомых и за бешеные деньги зарезервировала себе могилу еще тогда: это были девяностые, из-за места на кладбище люди могли буквально друг друга поубивать, перестрелять (и тут же нарастание проблемы: мест-то хоронить перестрелянных и поубиенных не было!), и вот удача, рядом с Павликом и мужем – справа от сына – экспансивно и вместе с тем безысходно расположилась ее гранитная плита с открытой датой. Закрылась эта дата совсем недавно. Все трое теперь лежали рядом, в далеко не хронологическом, если подумать, порядке. Все смешалось, и все прервалось.
Мама оказалась единственным человеком, который помнил о том, что Павлик существовал. Что они все – все трое – существовали. Она прибрала могилку, повыдирала какие-то наросшие двухметровые хвощи неприятных цветов – такие же хвощи, но уже приятных цветов, она там оставила, и я до сих пор не понимаю, шла ли речь о цветах как бутонах и лепестках или цветах как спектре. Но сейчас спросить уже нет возможности. Мама оставила только приятный глазу спектр и самые красивые цветы, всё сразу.
Женщина, очень волнуясь и прекрасно осознавая, что служит сверхважной, бриллиантовой закадровой шестеренкой в могучем маховике чьей-то судьбы, проворачивающейся вспять в режиме тугого, заевшего, невозможного чуда, вручила маме шкатулку с письмами, перетянутую для надежности тугой черной резинкой. Мама хотела вернуть шкатулку и забрать только письма, но женщина настойчиво и резко, как сломанная кукла, покачала головой и испуганно сказала: забирать надо все целиком, это важно, я хотела отдать вам именно шкатулку с письмами, это для меня принципиальный момент.
Мама даже позавидовала женщине: не у каждого человека возникает возможность почувствовать себя судьбообразующим элементом чужой истории. Редкая, достойная уважения ситуация – и женщина вошла и вышла из нее с максимальным достоинством. Наверняка она тоже рассказала о случившемся своим детям.
Насчет того, стоило ли завидовать самой маме, наконец-то получившей свою корреспонденцию, вопрос стоял скорее открыто. Мама не притрагивалась к письмам всю дорогу: сунула шкатулку в ручную кладь и старалась весь обратный перелет не вспоминать о ней. О ручной клади же она не забывала ни на секунду, и, даже засыпая, когда край темно-фиолетовой земли подвернулся под разбухающую электричеством гладь облаков, накрутила бретельку рюкзака на запястье.