А потом я увидела трельяж и сразу поняла, что это трельяж.
Да, они были там, все. Внутри шкатулки с аистами из дурацкой соломки.
И они все были настоящие.
* * *
Просто не иди к реке, не иди к реке, ты меня слышишь, не иди к реке в этот день, и ни в какой другой день не иди к реке; в прошлые дни к реке можешь идти, но теперь во всякий день, когда думаешь пойти туда, где река, – не иди, не иди к реке.
Бабушка подкрадывается и бьет Лину линейкой по рукам.
– Снова ты эту дрянь записываешь! Что ты там слышишь! Просто шум один! Ре-ре-ре, шу-шу-шу! Какая река? Где там река!
Лина вырывает из рук бабушки блокнот и кричит:
– Отдай, отдай, это мне, это он мне говорит!
– Это не тебе! – кричит бабушка, вырывая у нее из рук блокнот. Сегодня же она вырвет эти страницы и сожжет их в печке.
И она совершенно права: это не ей, это совсем другому человеку – и даже не совсем человеку.
* * *
Этого не могло там быть, этого просто не могло там быть, повторяла я, пока бежала домой, отягощенная увесистой шкатулкой. Что это? Это просто моя память? Или что это? Как это возможно? Это мое воспоминание о маминой истории? Я так впечатлилась, что моя память сконструировала эти письма?
Это невозможно, это невозможно, это невозможно.
Дома я отдышалась, села на пол, открыла шкатулку и разложила перед собой конверты, стараясь не всматриваться в текст. Фактически это настоящая копия в письмах, только неактивированная, подумала я. Активировать ее не получится – разве что она могла бы стать бумажным человечком, самой легкой в мире куклой из папье-маше чужой памяти, немыслимым образом преодолевшей этот непреодолимый барьер.
Настоящие. Все они были настоящие, объективные, повторяла я себе снова и снова. Каждое из них. Я знала это точно и безошибочно – по тому, как у меня чесались, покалывали кончики пальцев, будто впитывая с этих страниц живую биологическую невидимую кровь. От боли и шока я не могла их читать – дрожали руки, и мягкие, ветхие чернильные строчки тут же расплывались, и я отводила взгляд, боясь, что залью эти настоящие вещи своими липовыми цифровыми слезами. Я не понимала как, но как-то они здесь появились – самозародились то ли из любви, то ли из чего-то другого. Возможно, из невозможности их появления здесь – синхронизированной с такой же сокрушительной невозможностью того, что они оказались у моей мамы спустя сорок лет.
Пусть мы ничего толком не знали о том, откуда берутся объективные вещи – но в любом случае эти вещи были для нас настоящими сокровищами! Я не хотела думать в этом направлении, но мгновенно допустила это осознание – это же фактически валюта. И ее много. За эти письма я могла купить все объективные вещи нашего тесного мира. Их было больше сотни – и каждое стоило нескольких вещей, груды вещей, комнаты вещей, города вещей. Я знала это точно: меня всю трясло, я не могла дышать и прерывисто всхлипывала.
Да, я могла бы купить за это все вещи Вселенной или хотя бы некоторые из них – продавая письма по одному, – но в таком случае мамина копия стала бы неполной.
Как-то так вышло, что эта полная копия, не имеющая никакого практического смысла или применения (я точно знала, что не смогу продать – и тем более прочитать – ни одного), у меня есть. И, по большому счету, у меня больше ничего нет. Да и меня-то самой нет. Так что я всего лишь довесок к этим письмам.
Милый Павлик, есть ли хоть один способ сообщить тебе, что человек, родившийся, возможно, в том числе благодаря тому, что ты утонул в семнадцать лет, после своей собственной смерти получит доступ к письмам, которые тебе писала твоя первая любовь и которые сохранились опять же только благодаря тому, что ты утонул в семнадцать лет? Что бы ты сказал, если бы узнал, что эти письма, которые ты с трепетом вскрываешь, еще не добежав до своей коммунальной квартирки, через пятьдесят с лишним лет будет читать дочь этой девочки – после того как умрешь ты, после того как умрет она, после того как умрут все люди на Земле?
Самым живым человеком во всей этой ситуации была моя мама – и это наверняка именно потому, что она принципиально отказалась копироваться.
Надо бы мне как-то укрепить свою дверь, подумала я, – мысленно укрепить. Или как сейчас укрепляют двери? Я представила полчища тех, кого помнят, бредущих как зомби (которыми они, собственно, и были) на сладковатый запах моей квартиры, доверху наполненной резкой, тревожной настоящестью, – и всерьез испугалась.
Но подумать об этом более серьезно у меня не было времени – потом сразу же началась вся эта карусель прерывистого небытия: кража копий, наше волшебное таинственное путешествие внутри лодочных, вечных, великолепных собак, прояснение обстоятельств моей смерти.
Хорошо, что мама не знает, что меня убил муж.
Или знает.
Хорошо, что я не знаю, что именно знает мама. И мне хотелось бы верить, что в тот момент, когда она зачем-то решит обратиться к письмам, она найдет их в том самом трельяже.
А может быть, и не найдет. И про это я точно не хочу думать.
7. Не ходи за водой, вода сама придет
Чувство родства ощутить невозможно, но исключить – запросто; и исключение – лучший способ его ощутить. У всего должно быть исключение, и в данном случае исключение из всего – я сама; никому не родственник, жена своего украденного вдовца.
Я бегаю (возможно, пытаясь убежать от этого статуса обратно в себя саму как в воспоминание о собаке) по утрам и по вечерам; в дневное, условно рабочее время мы с мужем мучительно full-time обсуждаем подробности нашего прижизненного сожительства.
Я возвращаюсь домой через лесопарк, где из земли прорастает кладбище домашних животных. Хлещет дождь; на дорогу, как в старой компьютерной игре, слаженными переливчатыми блоками падают, сияя рассеянной розовой ртутью луны, ледяные мшистые ветки деревьев.
Мне важно запомнить этот вечер до каждой мельчайшей детали – потому что именно тогда, именно в тот вечер, мельчайшие детали перестали быть просто деталями. Что-то сдвинулось.
Я не боюсь темного лесопарка – вероятно, вокруг проживало не очень много мертвых людей, поэтому помню его в основном я и случайные прохожие. Моя память: отсутствие электричества, бледная арбузная мякоть луны, летучие мыши, нарезающие пространство на электрические нитяные трапеции, – если сфокусировать взгляд на мышке, мышка исчезнет, но не исчезала ли мышка и в реальной моей жизни? Была ли она в моем случае, реальная жизнь?
Чья-то посторонняя память: падающие ветки (кому-то пришлось нелегко в этом парке? что он вообще тут забыл? и почему он это все не забыл?), подозрительно четкие россыпи звезд с угадывающимися созвездиями (я плоха в астрономии – вероятно, в лесопарк, привлеченный отключенным электричеством, наведывался какой-нибудь мертвый или танатофобный – мы теперь должны делать политкорректные оговорочки, не всякий наш сосед мертв в своей реальной жизни! – любитель с раскладным телескопом размером с ноябрьского олененка), собственно ноябрьский олененок с млечным сияющим хвостом, который он вздымает, будто знамя (любитель природы, очевидно, сошедший с ума, – разве в городском лесопарке может быть олененок? Но сошедших с ума не копируют – может быть, кто-то просто приврал про этот парк, рассказывая о нем кому-то и разместив в нем для красного словца белохвостого олененка? Стоит в таком случае отдать ему должное – чтобы правдоподобно соврать, этот человек привлек на помощь все свои пусть и немногочисленные, но явно впечатлившие его встречи с оленятами: малыш врезался в мою память намертво, промчав через поле жирной полосой пролитого молока, как поезд-призрак), остатки костра – что ж, кто-то здесь всего лишь жег костер, и все на этом. Вряд ли он вернется, но почему-то костер помнит – я поднимаю уголек и держу его в руке, пока рука не замерзает, а уголек не теплеет. Было бы неплохо, если бы он начал тлеть и переливаться внутренней краснотой, – но я что-то не припомню, чтобы я такое могла.