Заметив мой остекленевший взгляд, Лина меня успокоила: попасть в резиденцию в Синих Осинках легко. Ничего не охраняется, потому что охранять не от кого – в стране живет так мало дубликатов, что вся реальность вокруг в основном фон, память и контекст. А даже если бы туда и захотел кто-то попасть, то не совался бы – потому что все местные дубликаты уверены, что все серьезно охраняется, и, само собой, видят колючую проволоку и вооруженных охранников с овчарками на кожаных поводках.
Что мне делать, если получится попасть в реальный мир через диктатора, – Лина не знала. Но она полагала, что если я выжила две недели в собаке, то я вполне протяну сутки в диктаторе.
– Мне же надо будет как-то вести себя. Управлять страной. Что мне им сказать?
– Да что угодно. Попроси статистику какую-то. Ты же будешь президент страны! Огромные возможности! Неужели президент не сумеет узнать, за что гражданин какой-нибудь другой страны сидит в тюрьме. У него точно есть доступ к любой закрытой информации. Предложи им что-нибудь взамен! Какую-нибудь государственную тайну.
Самый важный вопрос я боялась задавать, но все-таки задала:
– Если у меня все получится, как я попаду обратно?
– Слушай, да они сами будут рады, чтобы ты попала обратно. Скажи им просто: простите, пацаны, ошибка. Они не могут сделать тебе ничего плохого, тебя же нет. Максимум – выключат. Но как только тебя выключат, ты тут же снова активизируешься у нас – вот как с собакой это было, помнишь? Собаку кто-то подстрелил – и ты сразу вернулась.
Все эти мучительные встречи с инструктажем длились около недели – и всю эту неделю муж от меня как будто отдалялся: молчал, слишком медленно подыскивал слова, куда-то надолго уходил. Пару раз выяснилось, что он проводил время с А. и С. – явно только потому, что там, вместе с ними, околачивалась рыжая седая ведьма. Когда я напрямую спросила, зачем он это делает, ведь кактусовой пианистке явно больше симпатичен С., муж прямо сказал: у них с С. еще ничего не было, и поэтому у него еще есть шанс.
– Какой, в жопу, шанс? – жалобно сказала я. – Ты что такое говоришь? Ты мне прямо в лицо сейчас говоришь, что тебе нравится другая женщина и что ты хочешь попробовать ее добиться, несмотря на то что у нее почти есть бойфренд? Причем говоришь мне это тогда, когда я вот-вот отправлюсь в самое жуткое путешествие в своей жизни, из которого могу не вернуться – учитывая, что из жизни я уже давно ушла и не вернусь никогда по твоей вине, твоими силами!
– Что я могу сделать, – бормотал муж. – У меня просто нет шансов уже. Может, я заранее готовлюсь к тому, что будет потом. Ведь когда ты вернешься, ты, наверное, будешь знать всю правду. Ты же, наверное, не сможешь со мной быть, когда узнаешь, зачем я убил. Не могу объяснить, сразу слезы к горлу подступают. Я от безысходности это все.
И действительно алеет безумными глазами, и гладит меня по каменеющему лицу, и повторяет: только тебя люблю, больше жизни люблю. А я превращаюсь в мраморную статую и шиплю: ты, что ли, нейрозомби? Ведь эта фраза существовала лишь в моей памяти – и, к сожалению, больше нигде. В моей жизни она так и не стала реальностью, будем честны.
В ночь перед поездкой мы устроили прощальную вечеринку в мою собачью честь. Собрались в лодочном домике – Лина и Лина превратили его в подобие дачи: тряпочки-половички, весело потрескивающий камин, воркующие на печке, будто совушки, меховые котики, герань в горшочках на чисто вымытых подоконниках с белыми занавесочками. У бабки – чашечка, полная мышей, в холодильнике под специальным навесиком стоит. Дом полная чаша. Но моя чаша была полна чем-то совершенно иным: С. привел с собой свою будущую (маловероятную, как считал мой муж) девушку, муж был совершенно раздавлен – кидая на нее взгляды, он тут же смотрел на меня, чтобы убедиться, что я смотрю на него, смотрящего на нее; я накидалась смешанных нашим общим с А. приятелем в полевых условиях коктейлей (приятеля мы тоже позвали на вечеринку, притворившись, что у меня день рождения, – хотя он резонно удивился: после смерти почему-то интерес к годовщинам начисто пропадает и день рождения перестает быть значимым праздником, иногда о нем многие даже забывают) и в знак протеста потащила А. в крошечную Линину спальню, переоборудованную в рабочий кабинет. Спальня переходила сразу в низенький крупный балкон-веранду, составленный из шатких, тонких досок и мраморных кубов. Мы вышли на балкон, там снежило.
– Мне холодно, – сказала я. – Обними меня.
А. обнял. Мы долго стояли под снегом, и он сыпал, сыпал, сыпал, как будто над нами кто-то разрезал пакет со всем снегом мира, и сугроб уже был выше наших колен, и я, вся дрожа, вдруг поняла: это снег памяти А., ведь я в жизни почти не сталкивалась с такими объемами снега. Наверное, он точно так же стоял с кем-то в метель на балконе и боялся разжать руки, чтобы второй хрупкий человек не рассыпался на сотню снежных мотыльков и не улетел навсегда. Но он все равно улетел навсегда.
– Ты только тогда обнимаешь, когда тебе холодно, – сказал он.
– Это цитата, – опознала я цитату как цитату без первоисточника.
– Оставайся, если хочешь, – одними губами сказал он, и я почувствовала этот текст вибрациями сугроба, в который превратились мои ноги ниже колен. – Если страшно, то не нужно.
– Уже поздно. Понимаешь, это у меня была сверхценная идея. Свои обсессии надо уважать. Если я это так оставлю, выяснится, что я в аду. И мы все, значит, в аду. Я об этом мечтала – и вот же оно, получила. Пусть даже и в самой чудовищной форме.
– Ты просто попробуешь, – мягко сказал А. – Не получится – не проблема.
– Все у меня получится, – мрачно сказала я. – И поэтому я ощущаю себя Жанной д’Арк. Но не той, которая горит и сгорает. Не в том смысле, что я стою в сугробе, другое. И не той, которая рубит всех мечом. Той Жанной, которая на картине Бастьен-Лепажа: где она еще никого не рубит и нигде не горит, обычная девушка-крестьянка стоит, облокотившись на яблоньку в саду, а ей являются святые и объявляют ее судьбу. И у нее в глазах, знаешь, Сирия и Вьетнам. И мы с тобой, и этот снег, и этот наполненный снегом мешок вместо неба. Она все это видит и знает, но не знает, что она это знает.
Снежинки падали на ресницы А. и не таяли, и я вдруг подумала: такие длинные ресницы, неужели он сам себя запомнил с такими красивыми длинными ресницами. А еще вспомнила: нет двух одинаковых снежинок.
Все снежинки, которые я рассмотрела на самых красивых в мире длинных ресницах А., были совершенно идентичными.
* * *
Если и существуют люди (не люди), которые даже после смерти плачут в аэропорту, то это я. Когда я была табло в аэропорту навек оставленного мной мира, я плакала трещиной через пятнадцать самолетов в минуту. Теперь, когда меня провожали в аэропорту все самые родные и близкие люди (ты понимаешь, почему теперь мой круг родных и близких – это не ты, навсегда не ты и не все твои потомки, из которых я временно выбыла?) – копия моего еще живого убийцы, мой мертвый бойфренд, две копии моей еще живой подруги-диссидентки, коллективная старушечья память о самом талантливом мальчике в давно отшумевшем мире и жертва гриппа и харрасмента, которая так и не успела стать моей подружкой, – я всхлипывала всей своей памятью о себе и открыто сморкалась в клетчатый платочек.