Все, чему я здесь могла бы быть наследницей, здесь отсутствует. Следовательно, и меня самой здесь нет.
С другой стороны, поняла я, ощущение отчужденности и «меня здесь нет» – вероятно, тоже часть контекста: я привычно подхватила его и стремительно понесла в себе вперед, как сто раз заезженную партитуру, которую вдруг стали бегло исполнять чужие холодные руки.
На круглой площади, примыкающей к пешеходной улочке, – они обе были, вероятно, единственным людным фрагментом города – бойко шумела ярмарка, парад, выставка, фестиваль, музыка, любовь, семья. Палатки, шашлыки, соломенные коровки. Молодость, радость, розовощекие дети с воздушными шариками. Страна-нейрозомби, подумала я, не существующая больше нигде, кроме как в виноватой памяти всех, кто ее покинул.
В сияющей площадной толпе кое-где, как мне казалось, проскальзывали дубликаты настоящих людей. Но что-то не хотелось ни с кем знакомиться и общаться – учитывая, что, наверное, эти люди были ответственны за все, что я вижу. Возможно, лучший способ познакомиться и пообщаться с ними – это очутиться внутри их представлений и памяти о том, внутри чего они находятся.
Восемьдесят шестой автобус снаружи выглядел уютным дирижаблеподобным домиком на колесах – правда, внутри все было переполнено, и я, задыхаясь от едко-чесночного запаха чужого пота (памяти о запахе чужого пота – интересно, каково это: перед смертью вдруг узнать, что от тебя ничего не останется, кроме чьего-то брезгливого, травматичного воспоминания о запахе твоего пота в полуденном автобусе, одним невыносимо мерзким утром везущем тебя на ненавистную работу), схватилась за скользкий оранжевый поручень.
– Сколько остановок до Синих Осинок? – спросила я у фона.
Фон испуганно замолчал.
– Синие Осинки, – повторила я.
– Сами увидите, – сказал мужчина в меховом пальто. – Это конеччная. Там все выйдут. На конеччной.
– Все выйдут! – восторженно сказала я. – Конеччная!
Мне даже захотелось обнять мужчину в меховом пальто – раз уж объятия стали неким новым алфавитом этого волшебного таинственного путешествия. Но когда я подняла голову, отвлеченную тем, что мне на ногу кто-то поставил старый дерматиновый чемоданчик с наклейками, мужчина в меховом пальто уже исчез. Вместо него в автобусе ритмично колыхалась какая-то вязкая черная шерстяная масса.
Вдруг автобус остановился в чистом поле – и оказалось, что я в нем совершенно одна: даже водителя не было. Звенели нездешние сверчки. Лето, жара, февраль. Все было каким-то ненатуральным.
Резиденцию диктатора я нашла быстро. По ряду причин мне не хотелось бы рассказывать тебе подробности – вероятно, именно отсутствие деталей и подробностей сделало возможным все то, благодаря чему наша коммуникация, наверное, смогла состояться (место для того, чтобы с неба вдруг упала птичка). Ворота не охранялись – вдалеке виднелись наблюдательные вышки, как в концлагере. Я открыла дверь, прошла через проходную с задремавшей вахтершей, похожей на замотанную тряпичную куклу без кукольной сердцевины – многословная обертка отсутствия; изнутри брезгливо посмотрела на тянущиеся вдоль горизонта ряды заборов с колючей электрифицированной проволокой. То ли воспоминания, то ли овеществленная ложь политбеженцев, не сохранившаяся нигде, кроме путаных протоколов и этих потрескивающих безопасным электричеством пустых видений.
Да, не влезай, но нет, не убьет.
За колючей проволокой вместо ожидаемого концлагеря расположился пасторальный рай: купоросовые деревья с райскими птицами, яблоневые и вишневые сады, уходящие за горизонт с не меньшей решимостью, чем ряды лживых колких воспоминаний о несуществующем, по-шахматному упорядоченное поле с воро́нами и коровами, невероятной изящности сад с зачарованными чайными розами (спасибо за розы, мысленно сказала я – получишь ли ты этот привет? слышишь ли ты меня? все, что сейчас шумит за окном, за которым ничего не может шуметь, – это я и шипы, это мы и розы), плантации с круглыми рыжими тыквами, крохотными ледяными арбузами нежнейшего смертного сахара, молочно-зелеными кабачками и высадкой галактического флота патиссонов. Большая белая собака рыла яму в мягкой коричной земле, пьяно пахло мятой, где-то за невидимым поворотом курлыкали голуби, по траве деловито ходили нарядные пестрые курочки. Я повертела головой в поисках возлегших рядом льва и агнца, но не увидела их; видимо, они лежат в доме, в спальне.
«Очень легко, – написала я Лине, когда вошла в домик-усадьбу, похожий на пряничный баварский за́мок. – Почему так?»
«Отлично, – ответила она. – Я знала, что ты справишься».
Я только потом поняла, что она хотела сказать этой очевидной банальностью: может, там и серьезная охрана на самом деле, но ты была уверена, что это легко, поэтому это было легко.
Мне же подумалось, что диктатор настолько привык находиться в этом огромном райском пространстве в полном безопасном одиночестве, что оно и оказалось одиноким раем, в котором жить весело, только некому.
Я уже полчаса ходила по неправдоподобно извилистым красным коридорам, подозревая, что за каждой из дверей – какая-то отдельная версия Вселенной (вот именно эта разновидность моей памяти меня больше всего пугала – откуда это? зачем?). Иногда я натыкалась на мрачных охранников, фоновых телохранителей и ворчливых нейроуборщиц.
– Да я уже два дня тут, – неожиданно выдала я при первом подобном столкновении, словно выткав паутинку этих слов из чьей-то чужой спасительной памяти о визите в рай. – Я в гостях у президента. Приехала вот. Туалет ищу. Был туалет, а теперь нет.
Один из охранников безразлично махнул рукой.
– Да он же на выезде сейчас. Вот и нет туалета.
– Как нет? – удивилась я.
– Да тут всегда все через жопу, когда он на выезде. Кроме него, никто не помнит уже, что тут где. Лабиринты одни.
Я кивнула.
– На улице есть, иди посмотри! Деревянный, как у бабушки в деревне! – заржал охранник.
Меня удивило безразличие всех, кого я встречаю. Не так я представляла себе резиденцию диктатора. Абсолютная летаргия и безразличие к существованию – мысленно перевела я непереводимое. Тотальная изнуренность и безразличие к бытию. Всепоглощающая вялость и безразличие к реальности. Indifference. Indifference.
Когда я нашла спальню, все еще надеясь обнаружить там льва и агнца, возлегающих под москитными балдахинами, выяснилось, что она и есть то, что я ищу. Это была комната связи, и она была наглухо заперта, но поскольку я не знала, что она заперта, я вошла в нее, как в спальню.
Уже потом, опять же, я поняла, что никто из живущих или живших в этой стране дубликатов никогда не мог бы пробраться в эту комнату. Единственный – возможно, единственный – существующий портал в реальный мир охранялся самым жестким образом, только я об этом не знала. Или мне откуда-то транслировалось всепоглощающее безразличие, в безбрежных водах которого, как в белом болоте, утопало все вокруг.
Может быть, это мое собственное безразличие – его накопилось так много, что оно смогло заполнить все лакуны, неосмотрительно опустошенные за счет перехода диктаторского дубликата в реальный мир. Впрочем, это не совсем переход – я сразу это поняла, как только увидела стол, экран и самого диктатора.