Я желал её всем своим яством, и желание это было настолько велико, что пожирало меня и затягивало в свои тёмные пучины, а тёмные пучины это были глубинами меня, в которые я обычно предпочитал не заглядывать, боясь разглядеть то, что жило на самом дне. Но меня затягивало, мешало думать, мешало делать, мешало жить. Или наоборот, помогало, поддерживало во мне жажду. И я получил то, что я хотел. Я получил то, чего долго желал. Иногда бывает от того, что ждёшь слишком долго, ожидание выходит слаще того, что ты в итоге получаешь. Но у меня было не так. Я получил то, что даже не мог ожидать. Но мне стало только труднее. Я любил её. Но после того, как она отдалась мне, я Полюбил её. И теперь я жалел о том, что произошло. Лучше бы я жил в неведении, лучше бы я не знал.
Мне следовало сказать спасибо, что я прикоснулся к тому, что неуловимо убегает от многих всю жизнь. Но лучше бы я не знал. Лучше бы я не прикасался. Это знание теперь стало гнойной язвой на моём теле, в которой копошились черви, и которая не давала забыть о себе ни на секунду. Шли годы, и количество червей всё увеличивалось и росло. Как я говорил, многое менялось, а многое оставалось неизменным. А потом менялось и это.
Говорят, что жизнь состоит из взлётов и падений. Я так не думаю. Жизнь – это череда взлётов и посадок, для дозаправки, чтобы вновь полететь дальше. Ведь падение – это фиаско, конец, завершение истории. Если вы летите, по-настоящему летите, от падения вас расшибёт ко всем чертям. Ведь упав даже с высоты двух метров можно уже не встать, и сила воли не поможет, если ноги переломаны, а человека парализовало. Потому падение – это уже конец жизни. Хотя можно говорить более романтично – конец жизни, это когда ты летишь и растворяешься в небе. Ни хрена. Ничто не исчезает просто так, ничто никуда не девается. Всё в итоге рухнет вниз, мёртвым камнем. А у кого жизнь из взлётов и падений, хочу их разочаровать. Это не взлёты, это просто прыжки. Подпрыгнул – приземлился, подпрыгнул – приземлился. А моя была из взлётов и посадок. Когда я чувствовал, что дальше лететь не могу, я всегда совершал посадку, набирался сил, заправлялся и взлетал дальше. Так вот, тогда мне показалось, что я упал.
Что такое одиночество? Это первозданное истинное состояние человека, из которого его вырывает общество, и в которое он временами возвращается, а затем и вовсе растворяется в нём после конца. Почему человек боится одиночества? А боится ли? Всегда он чувствует к нему тягу, и возможно, боится не самого одиночества, а тяги к нему, хотя я могу и ошибаться. Но в любом случае, чего-то человек связанного с одиночеством да боится, а боится, потому что в одиночестве человек раскрывает свою истинную натуру. Не каждый пожелает, не опуская своих глаз, посмотреть на самого себя. Вот и я смотрел. И видел себя разного.
Вся моя уверенность в себе, гранитным камнем возвышаясь надо мной весь день, каждый раз улетучивалась к ночи. И лишь алкоголь помогал забыть, не вернуть её, а именно забыть, о необходимости её иметь в принципе ночью. Уверенность. А утром, с лучами солнца, она вновь возвращалась ко мне, и я удивлялся своим ночным мыслям, как какому-то кинофильму, который каждый раз происходил не со мной. Я был твёрдо уверен, что на этот раз, сегодня, это не вернётся. Потом я понял, что ничто не приходило и не уходило, а моё самомнение было монетой, с одной стороны которой была уверенность, а с другой её отсутствие, и монета вращалась каждый день, следуя за Солнцем. С годами номинал монеты уменьшался, а потом я потерял её, и, выкидывая из головы мысли о прошлом, я стал тем, кем был сейчас. И сейчас я вспоминал тот день.
Лэндона хоронили в закрытом гробу. Мой старый друг пустил себе пулю в голову, и лучше было не смотреть на то, что от неё осталось. Люди в чёрных как смола костюмах и с напускной печалью на лице стояли, держа руки кто за спиной, кто вдоль брюк, а кто – опустив их, вложив одну ладонь в другую. Жизнь замерла в том месте, где она не протекала для многих уже давно, а для других – только с недавних пор. Тишина и шорох листьев, тихие возгласы птиц, склонённые головы людей, отдающих данность традиции. Когда-то им так само будут отдавать данность, если они проживут жизнь, не оставив в сердцах тех, кто их окружает тёплых воспоминаний, о которых можно было подумать с улыбкой и грустью. Лэндон Донован не удосуживался оставлять таких воспоминаний у людей, которые его окружали. И их круг уменьшался с каждым годом, а смерть он встретил и вовсе в одиночестве. Но он был человеком, который оставаясь сам, лишь крепчал, а замыкаясь в себе, черпал из этого силы. И смерть он встретил по своей воле.
В один день, когда я проиграл очень прибыльное и важное дело, Донован усмехнулся мне, как умел усмехаться, глядя в лицо тому, что другие считали неприятностью, а для него это было мелким недоразумением, преодоление которого было лишь вопросом желания и ресурсов. Он усмехнулся, глядя на то, как я разбит. Усмехнулся, потрепал меня по плечу и сказал:
– На этом жизнь не заканчивается, Томас.
– На этом жизнь не заканчивается, – со вздохом повторил я.
– Верно. Она заканчивается на чём-то другом. И никогда наверняка не знаешь на чём именно.
Но Лэндон стал одним из тех немногих, кто заранее узнал наверняка на чём закончится его жизнь. И священник читал проповедь, и читал молитву, и слова все эти срывались с его губ, потому что так было принято, и таковой была его работа. И люди в чёрных, как смола костюмах говорили речи, стоя над гробом, и речи их были мудрыми, красивыми и сладкими. Но не сладкими как спелый фрукт, а приторными как перебродивший виноград, потому что не были они искренними, а те, кто лил слезы, если таковые и были здесь, проливал их как выплескиваются капли из чашки с водой, которые вы проронили нечаянно, споткнувшись на ходу с чашкой в руках.
И пройдёт один час или два, и все эти люди сменят свои чёрные как смола костюмы, и сменят они выражения своих лиц, уберут свои маски неискреннего горя и наденут другие маски: притворства, слащавости и лицемерия, необходимые им в повседневной жизни, необходимые для взаимодействия друг с другом, и лишь вечером в своих домах они снимут и эти маски, а под ними у многих ничего и не окажется, лишь пустота, из которой будут зияющими холодом две провалены вместо глаз взирать на своих жен, мужей и детей, не даря ничего, кроме абсолютного ничего.
Но был один человек в толпе, и лишь над ним единственным сгущались настоящие чёрные тучи, а не облака-тени от чёрных как смола костюмов. Над ней. Диана не проронила ни слезы. Уже слишком много слёз было пролито ею, и скорее всего не осталось ни одной для этого дня. Но слёзы были ей не нужны. Они не были нужны и Доновану. Они не были нужны никому. Её взгляд выражал скорбь. Так скорбел и Господь-Бог, наблюдая за тем, во что превратился с людской подачи прекрасный созданный им мир. Диана была бледной как туман, что опустится над этим кладбищем ранним утром на следующий день. Её глаза смотрели вперёд, не останавливаясь ни на чём конкретно, не останавливаясь даже на горизонте, и смотрели они дальше, и дальше, вперёд, огибая весь земной шар и дальше, возвращаясь в то место, откуда смотрели, упираясь ей же в спину. И смотрела она на себя саму. И видела себя как изваяние, созданное из песка, превращённого в стекло в жерле вулкана, в самом пекле, которым была жизнь.