Фрэнк смотрел на сенатора и надеялся, что тот не увидит в его глазах жалость, хотя глупо было рассчитывать, что от сенатора можно что-либо скрыть. Он видел людей насквозь. Но сам теперь стал настолько изветшалым, что едва не просвечивался. Тем не менее, тело могло умирать и постепенно приходить в негодность, но сенатор был человек несгибаемой воли, которую никакая болезнь и плотская боль не могли пошатнуть.
Врач довёл сенатора до широкого старинного кресла, и прежде, чем вздумал помочь сенатору сесть в него, тот категорически махнул головой:
– Я в состоянии стоять на ногах, – он убрал руку и освободился из-под опёки доктора, – оставь нас.
– Господин сенатор, – недовольным тоном начал возражать врач, но был тут же нещадно перебит тоном, от которого даже при желании продолжать дискуссию, человек лишался физической возможности сделать это: настолько голос сенатора мог подчинять людей своей воле:
– Иди. И дверь за собой закрой, – голос был тихим и охрипшим, но было в нём нечто, что не зависело от громкости сказанных слов.
Доктор осторожно опустил руку, которой придерживал сенатора и вышел, обернувшись перед тем, как аккуратно и практически бесшумно затворить за собой дверь.
– Сенатор Корш, – проговорил Фрэнк голосом, который показался ему самому сквозившим нотками безнадёжности и обречённости. Фрэнк замолчал, он не знал, что сказать дальше.
– Фрэнк, я умираю, – коротко и просто, но из уст сенатора это было равноценно признанию в поражении перед всем миром.
Он едва стоял на ногах, но упрямо не желал присаживаться в кресло:
– Я вызвал тебя, потому что хочу попрощаться с тобой. Больше нет смысла оттягивать. Пока я могу, лучше сделать это сейчас, кто знает, может дальше у меня не будет этой возможности. Сегодня я отпущу тебя, а завтра утром ты не станешь приходить. Твоя служба окончена.
У Фрэнка перехватило дыхание. Конечно, он краем сознания понимал, что этот момент должен произойти, неизбежно и по-другому быть уже не могло, но ему всё равно казалось, что уж кто-то, а сенатор справится со своей болезнью, как бы далеко она не зашла.
– Дальше будет хуже, Фрэнк, я не хочу, чтобы ты видел меня в состоянии, когда я буду лежать как проклятый овощ, а моя кровать станет моим же туалетом, пропитывая стены комнат зловониями. Теперь я понимаю, если бы я с самого начала знал, что мою болезнь не удастся излечить, если бы я не упрямился и был честен сам перед собой, я бы ушёл в тот же день, а не тянул бы до последнего, цепляясь за жизнь. Возможно, это мое тщеславие, но я жалею, что люди запомнят меня немощным и неспособным ходить без помощи, теряющим сознание на заседаниях комитетов.
– Сенатор Корш, люди помнят вас прежнего, никакие происшествия не останутся в их памяти – только сильный и… – Фрэнк всегда был скуден на красноречие, а теперь и вовсе не знал какие слова нужно подобрать, и от неловкости его спас сенатор, которому не требовались слова утешения – он был слишком самодостаточным человеком для этого.
– Эх, Фрэнк. Не пытайся врать, это дело политиков, а у тебя неважно выходит. Знаешь, теперь у меня больше времени думать, чем раньше, чёртова зараза не помутнит мой рассудок. Я понял, что и к чему, знаю причины и осознаю последствия. Я всегда знал намного больше, чем мог позволить себе рассказать кому-то, но сейчас впервые в жизни я виню себя за то, что не могу рассказать то, что знаю – тебе. Тяжёлый выбор: оставляя тебя в неведении я подвергаю тебя опасности, а рассказав, самолично одним махом выкопаю тебе яму, в которую тебя тут же свалят, присыпав сверху землею. Я не хочу встретить тебя на том свете ещё долгие годы.
– Я не могу понять, сенатор… – Фрэнк действительно не мог понять. Возможно и разум уже предательски подводил больного.
– И не нужно.
Сенатор Корш внезапно закашлялся и согнулся пополам, теряя равновесие. Ноги подкосились, но сильная рука Фрэнка удержала его на месте, аккуратно усадив в кресло. Смерть не щадит никого, а этого человека она уже хлопала по плечу: не то по-дружески, словно приглашая отправиться в лёгкую прогулку, не то как своего должника – и так уже задержался среди живых слишком долго.
– Я позову доктора.
– Толку от докторов… С этой дрянью им тягаться не под силу. Фрэнк, ты стал мне сыном, которого у меня никогда не было, и я хочу сказать тебе ещё несколько слов. Запомни их, пожалуйста… – сенатор запнулся, видимо, думая, как правильно сформулировать свои мысли, – будь и далее верен своим идеалам. Сенаторы приходят, уходят, меняются, но смысл всему придаёт общий долг – служение стране. Служение великому государству, Фрэнк, а не интересам людей, которые прикрываются его именем. Времена меняются, меняются методы, но остается неизменным только одно – борьба за власть. Не позволь втянуть себя в эту борьбу, и ненароком не послужи орудием в ней. Помни о своём долге, помни перед чем этот долг, а не перед кем.
Сказать, что Фрэнку было непривычно слышать такие слова от сенатора – равноценно тому, что не сказать ничего, промолчать. А ещё Фрэнк слушал и понимал, что с каждым словом наступает момент, когда сенатор окончит, и Фрэнк уйдёт. Но Фрэнку нужно будет сказать что-то в ответ. Последние слова? Что можно сказать в качестве последних слов такому человеку? Человеку, который имел такое великое значение для Фрэнка.
– Сенатор…
– Не говори ничего, Фрэнк, мой дорогой друг. Мы всегда понимали друг друга. Я знаю всё, что ты хочешь сказать. Потому не нужно. Спасибо тебе за твою верную службу.
Сенатор дрожащей рукой полез в карман, и достал оттуда свою зажигалку. Он курил с самого детства, но совсем не курение сгубило его. Наверное. В любом случае, ни одну сигарету, ни одну сигару он не выкурил за всю жизнь без этой зажигалки. Если в ней кончался бензин, он не курил, пока не заправлял её. Он считал её своим талисманом. Старая, потёртая Zippo. Фрэнк взял её.
– Я знаю, ты не куришь, и ни в коем случае не призываю тебя начинать, хотя не скрываю, каждая до единой сигареты доставляли мне удовольствие, но, если ты когда-нибудь закуришь, сделай это с её помощью.
Они смотрели друг другу в глаза, и сенатор улыбнулся, слегка, лишь уголками губ, но эта улыбка была пропитана пониманием жизни и иронией к ней.
– Тебе пора, Фрэнк.
Фрэнк на ватных ногах пошёл к выходу, сенатор продолжал сидеть в кресле, видимо не желая, чтобы кто-то в следующие миги прерывал его одиночество, в котором он вот-вот окажется. Но сенатор окликнул Фрэнка. Тот обернулся.
– Надеюсь, увидимся нескоро, ха, – и сенатор отсалютовал Фрэнку правой рукой, – береги себя.
– И вы берегите себя, сенатор, – ответил Фрэнк и в будущем неоднократно со злостью и тупым бессилием порицал себя за столь нелепый в той ситуации ответ. За такие последние прощальные слова.
Фрэнк покинул холл, прошёл сквозь длинный коридор, стены которого украшала разнообразная живопись, в которой Фрэнк не разбирался, но точно знал, что сенатор гордится своей коллекцией. Затем он спустился по широким дубовым ступеням ко входной двери и вышел на улицу. Лицо защипало от холода, а ветер сиюминутно неудержимым вихрем проник под лёгкий костюм, пробирая до костей. Фрэнк взглянул на дом. Трёхэтажный особняк, настоящая крепость для души, служившая оплотом надежности и очагом для многих поколений семьи сенатора. Старинный стиль, белые, в некоторых местах с облезлой краской колонны, на которых возвышались горгульи, словно безмолвные стражи, наблюдавшие за всем происходящим вокруг, вывалив свои длинные ужасные языки. Широкие окна на всех этажах были завешены массивными тёмными шторами, из которых не пробивался свет, и казалось, что дом погружен в темноту, только фонарь на крыльце сочился жёлтым болезненным светом, подобно одинокому маяку во время штормившего моря. Казалось, что фонари на улице горели более тускло, чем обычно.