Нацистский режим обеспечил институциональное прикрытие и секретность для воплощения в жизнь идей, которые никогда не пользовались поддержкой большинства в кругах медицинских и социальных работников, не говоря уже о широких народных массах. С самого начала медицинское умерщвление проводилось с оглядкой на то, что население подобные меры не одобрит и по меньшей мере религиозные круги выступят против. Предпринимались значительные усилия держать на отдалении семьи жертв, главным образом за счет манипуляций с нормальной бюрократической процедурой, в частности проволочек с оповещением семьи о каждой из стадий перевода пациентов внутри сети промежуточных приютов в последний из них вроде терминальных учреждений в Гартхайме или Графенеке до тех пор, пока не становилось поздно. В некоторых приютах, как, например, Кальбменхоф в гессенском городе Идштайн, банально ссылались на приоритет военных перевозок по железным дорогам как на обоснование запрета на посещение
[176].
Само по себе количество умерщвленных делало врачей до известной степени беспечными – заставляло записывать в журналы выдуманные причины смерти в попытках поддержать секретность программы. Некоторым родственникам сообщали, будто пациенты умерли от аппендицита, тогда как данный орган у них удалили давным-давно. Даже отправка бумажных урн с пеплом семьям могла превратиться в западню. Когда родственники находили женские шпильки в урне с прахом мужчины или получали урну сына, которого забрали из больницы две недели назад, закономерно возникали вопросы. В непосредственной близости от приютов вроде Графенека в Швабских Альпах умерщвление газом ни для кого тайной не являлось. В Швабии, где сильные позиции занимала Исповедующая церковь, церковный совет провинции и Миссия спасения, занимавшаяся протестантскими психиатрическими приютами, объединились и принялись теребить режим обращениями снизу. В начале июля 1940 г. член церковного совета Рейнгольд Зауттер написал в администрацию гауляйтера Вильгельма Мурра, а тем временем епископ Теофил Вурм изложил дело министру по делам церкви Ханнсу Керрлю, министру внутренних дел Вильгельму Фрику и, наконец, 25 июля, – Гансу Ламмерсу, главе Имперской канцелярии. Все эти вмешательства приобретали форму лояльной критики с предупреждениями об опасности подобными действиями подорвать в народе веру в идеалы «народной общности» и собственные усилия нацистской партии в заботе обо всех и поддержке «положительного христианства». Хотя копии этих петиций продолжали циркулировать в приватных сферах, духовенство не давало протестам хода за пределы конфиденциальных каналов и старательно избегало открытого разрыва с режимом. Количество петиций гауляйтеру оказалось таким огромным, что даже Мурр довел свои опасения до Берлина
[177].
В сентябре 1940 г. пастор Людвиг Шлайх, директор приюта в Штеттене, получил извещение о планах изъять у него еще сто пятьдесят пациентов. Он написал Геббельсу, Мурру, министру юстиции Францу Гюртнеру и Ламмерсу, задавая вопрос об этичности и законности программы. Когда Фрик коротко осадил Шлайха и велел сотрудничать, тот пошел на беспрецедентный шаг и связался с родственниками пациентов, попросив их приехать в приют, пока не поздно, и забрать близких. Многие явились сказать душераздирающее «прощай», но оставили разволновавшихся больных на месте. Из четырехсот сорока одного пациента в нескольких списках штеттенского приюта родственники спасли только шестнадцать. Семьи почти не реализовали предоставленную возможность, причем, как печально отмечал Шлайх, даже и располагавшие достаточными средствами для содержания недееспособных дома. Некоторые другие директора протестантских приютов в Вюртемберге последовали примеру Шлайха и поставили родственников в известность о своей неспособности гарантировать в дальнейшем безопасность больных.
Продемонстрированное Шлайхом гражданское мужество осталось в целом крайне нетипичным. Если не считать Вюртемберга, начальство приютов под эгидой Миссии спасения не сделало никаких шагов для информирования семей. Вместо того с большим или меньшим воодушевлением они следовали почину председателя их Центрального комитета, пастора Константина Фрика. Страстный приверженец «эвтаназии», он пользовался положением, позволявшим ему вынудить строптивых директоров протестантских приютов действовать в его ключе. Обычно хватало угрозы отобрать у них оплачиваемых государством пациентов, в иных случаях приходилось назначать других распорядителей. Многие, однако, активно участвовали в программе. В некоторых приютах католической благотворительной организации «Каритас» последовали примеру протестантов, несмотря на официальное неприятие католической церковью контрацепции и «эвтаназии»
[178].
Теологов было проще заставить замолчать, чем убедить. Еще в июле 1933 г. Пауль Альтхаус коротко высказывался против радикальных «расовых гигиенистов», и, несмотря на его убежденность в приоритете общественных интересов над индивидуальными, в данном конкретном примере он настаивал: «Бог есть создатель и хозяин жизни». Не прошло и месяца, как в баварском Министерстве внутренних дел его проинструктировали не обсуждать вопросы, связанные с «расовой гигиеной». Альтхаус замолчал, хотя у него имелись личные мотивы не затыкать рта: его недееспособная дочь жила в приюте Вефиль, где начальство активно участвовало в программе «эвтаназии»
[179].
Когда машина убийств набрала обороты, предотвратить распространение информации и рост недовольства в непосредственной близости от приютов стало невозможно. В результате протестов в Швабии в период между январем и мартом 1941 г. центр уничтожения перенесли из Графенека в Хадамар на реке Лан, но не ранее, чем 9839 человек удушили газом на прежнем месте. В Хадамаре дымовые трубы крематория выпускали густые клубы дыма, служившие подтверждением небезосновательности болтовни рабочих, занятых в утилизации тел, и скоро местные дети приветствовали серые автобусы, провозившие пациентов через Хадамар, скандируя: «Едут-едут коробы́, всех везут они в гробы». В других местах новости распространялись не так быстро, расходясь главным образом по личным каналам в народной системе здравоохранения и через церкви. Однако если многие родственники жили далеко от приютов, не располагали связями в верхах и не имели возможности часто посещать больных из-за ограничений свободы передвижения в военное время, они попросту ничего не знали о происходящем. Информация – по крайней мере на протяжении первых полутора лет процесса медицинских убийств – распространялась очень неровно из-за нехватки публичного обсуждения
[180].