Снова начались беспорядочные перестрелки, в процессе чего батарея Фарнбахера утратила телефонную связь со штабом. Вскочив в люльку мотоцикла, Фарнбахер отправился на полковой командный пункт и отрапортовал там майору Хоффманну. Их общение прервало появление группы дезертиров из Красной армии с зажатыми в руках листовками, ранее сброшенными самолетами люфтваффе, где перебежчикам обещали хорошее обращение. Об одном сказали, будто тот комиссар и еврей. «Еврея решили расстрелять. В соответствии с приказами сверху комиссаров полагается расстреливать», – коротко отметил событие Фарнбахер
[349]. Обладатель Рыцарского креста майор Хоффманн с репутацией храбреца счел нужным допросить пленного и узнать у него, где спрятались прочие комиссары из Черикова, и велел ординарцу принести «утешителя евреев» – здоровую палку, украшенную разнообразными рунами и советскими звездами. Вынужденный присутствовать вместе со всем штабом, Фарнбахер не мог оторвать взгляд от прибитой к палке красной звезды и смотрел, как та покрывается кровью, пока майор бил пленного по голове. В конечном счете Хоффманн приказал увести еврея туда, где только что похоронили пятерых немецких солдат. У каждой могилы майор из раза в раз бил пленного вновь, пока не отдал команду расстрелять. Для Фарнбахера такое завершение воскресенья стало «самым неприятным»
[350].
Отвращение Фарнбахера к действиям награжденного высокими наградами старшего по званию и положению офицера носило моральный и религиозный характер. Однако он вовсе не противился злодеяниям. 2 июля, когда им пришлось удерживать мост через Березину, Фарнбахер с другом и однополчанином пошли посмотреть на убитых. Пехотный фельдфебель рассказал им, как Советы «зверским образом» резали пленных, добивали их штыками и проламывали черепа прикладами. «Не стоит действительно проявлять тут ложной снисходительности», – заключил Фарнбахер. Он не записал в дневнике, что в качестве акта возмездия его полк предал смерти сотню «партизан». Полтора месяца спустя Фарнбахера удивляла горькая решимость драться оборонявшего одно село противника. Советские солдаты не покидали блиндажи, траншеи и стрелковые ячейки, даже когда все уже было кончено. Некоторые из поднимавших руки, будто бы в намерении сдаться, не сдавались, а бросали под ноги врагу ручные гранаты. «Можно понять пехоту, когда они просто кончают всех русских, которых встретят», – приходил к выводу Фарнбахер. Пока одни солдаты добивали отказывавшихся сдаться красноармейцев, остальные методично поджигали в селе дом за домом
[351].
По мере того как часть за частью осваивала для себя этот подход к ведению войны, немецкие солдаты отмечали в письмах и дневниках новые нормы, усвоенные ими на Восточном фронте: за изувеченные трупы немцев они не брали пленных; за снайперов уничтожали сотню за одного; виселицы стояли в каждом селе, в каждой деревне. Пытаясь описать происходившее Ойгену Альтрогге, Ганс Альбринг не находил слов и пользовался художественными и религиозными аллюзиями:
«Просто быть живым уже кажется даром Господним, и я даже не хочу возносить словесную благодарность, если мы переживем эту пожирающую человека и жизнь оргию в России с руками и ногами и не свихнувшись. Вид зверски обезображенных трупов в такой же, как у тебя, форме врезается в весь строй твоих мыслей. Но и зияющие лица повешенных, ямы, полные расстрелянных, – картины мрачнее, чем самое мрачное у Гойи. О Ойген, такое не забудешь никогда, даже если очень захочешь. Все в такой близости, что уносит прочь наше чувство беззаботности и… дает нам взамен нечто от загнанной твари, жалкого и ограбленного человека. Путь наш усеян чем-то вроде автопортретов – мертвые или живые, ты видишь в них себя. Это подобно тем, кто сидит у дороги, как писано в Евангелиях, мучимый тем или этим, пока не придет Спаситель. Я пока так и не подобрал стиха, который бы рассказал о том, что тут происходит, – многое так и должно остаться несказанным, сохраненное до часа, когда будет передано людям без посредников»
[352].
К такому опыту Альбринг оказался не готов. В январе 1942 г. он писал о евреях как об «обреченном на смерть народе». Он находился довольно близко от частей безопасности армии, немецкой полиции и эсэсовских айнзацгрупп, поэтому не раз был свидетелем массовых казней, проводившихся в тылу группы армий «Центр», однако в обращениях к Ойгену упомянул лишь еще только об одном случае. 21 марта 1942 г., находясь на линии фронта, Альбринг отмечал: «Трупы, которые обычно валялись кучей, теперь разобраны в порядке, как только можно, и с полтысячи расстрелянных евреев посыпаны известкой». Словно предчувствуя шок Ойгена от такого сбивчивого рассказа, Ганс поспешил добавить: «Сейчас нет места углубляться в подробности того, что тут происходило». Больше о массовых казнях Ганс Альбринг не писал. Превращение в собственного личного цензора заняло у него больше девяти месяцев фронтовой жизни
[353].
Однако единой схемы приспособления к реалиям войны не было. Вильгельм Мольденхауер, радист в группе армий «Юг», тоже не питал особого расположения к евреям. Владелец сельской лавки вблизи Ганновера, Мольденхауер кажется одним из многих – типичным представителем провинциального среднего класса. В 1937 г. он вступил в партию и в ряды штурмовиков, оставаясь подписчиком местной газеты даже на Восточном фронте. Его политические воззрения видны по антисемитским высказываниям. Как и для Гельмута Паулюса, кампания началась для него в Румынии, где он с удовлетворением наблюдал погрузку на корабли румынских евреев в порту Констанцы. Очутившись на земле Украины, Мольденхауер, как многие другие, объяснял бедность и забитость населения результатом «еврейско-большевистского правления». «Тут, – писал он домой, – функционеры и евреи изрядно поработали со своей пропагандой». И все же, когда его подвижная рация проезжала через места резни, учиненной над евреями ближе к концу лета и осенью 1941 г., Мольденхауер скоро перестал высказываться об увиденном в письмах. У него имелись личные мотивы набрать в рот воды не меньше, чем у Ганса Альбринга: по материнской линии Вильгельм происходил от крещеного еврея. Совсем не так давно он охотно фотографировал «боявшихся объектива» евреев, попадавшихся ему в Польше и Румынии, теперь же Leica
[354] все чаще отмечала этапы его пути снимками безлюдных степей
[355].