Их преклонение перед ним не знало границ, и каждая с радостью приняла бы его знаки внимания… но ничему подобному случиться когда-либо было не суждено. Их красота значила для него не более, чем красота монументальных фресок на стенах и потолке или затейливых ваз, венчавших высокие мраморные постаменты. Девы были попросту частью внутреннего убранства, помогавшей ему ненадолго – да и то лишь отчасти – вернуться в чудесное прошлое, добровольно оставленное им далеко позади.
Ясные серебристо-голубые глаза Пророка взирали вверх, в сторону мастерски изображенных художником эфемерных крылатых созданий, реющих в небесах. Художник, с какой мерой к нему ни подступись, был просто великолепен, однако и он не сумел постичь истинной сути желаний заказчика. И все же плоды его долгих трудов хоть как-то напоминали Пророку, кем он некогда был… и от чего отрекся.
С виду он выглядел едва-едва вошедшим в мужской возраст, хотя внешность может быть – и очень даже бывает – крайне обманчива. Его белоснежную кожу не оскверняло ни единой щетинки, ни единого пятнышка, а золотистые кудри волнами ниспадали много ниже плеч. Телом Пророк был гибок и очень силен, но не чрезмерно мускулист подобно стражам из инквизиторов, стоявшим навытяжку за дверьми в его святая святых. Любому, кому довелось его лицезреть, он казался самим совершенством.
Лицо его хранило спокойный, задумчивый вид, но в этот вечер о какой-либо безмятежности Пророк отнюдь не помышлял. Произошло невозможное, и он этого не потерпит. Слишком близок он к воплощению своей мечты в жизнь, слишком близок к воссозданию утраченного рая.
Невдалеке от места его отдохновения, опустив взгляды долу, преклонили колени в молитве четверо высших иерархов Собора, облаченные, согласно сану, в серебристо-белые ризы с высоким воротом. С виду каждый годился Пророку в отцы, а то и в деды, но и они, подобно девицам, преклонялись перед ним безоглядно.
Внезапно Пророк обнаружил, что хор такого множества голосов раздражает слух. Стоило ему поднять руку – и пение смолкло. Мгновением позже, едва священнослужители уловили перемену в его расположении духа, смолкли молитвы.
– Я должен собраться с мыслями перед следующей проповедью, – объявил Пророк.
Его голос разнесся по залу звуками лиры.
Певицы послушно покинули покои, а следом за ними немедля засеменили к выходу и священнослужители.
Выждав минуту-другую, Пророк потянулся мыслью наружу, дабы удостовериться, что его святая святых надежно ограждена от всякого, кто б ни задумал войти или подслушивать под дверьми. Удовлетворенный, он вновь устремил взор к потолку, на фантастические картины, особенно же – на изображения великолепных крылатых созданий. Внимательнее приглядевшись к ним, Пророк слегка сдвинул брови. Их крылья были покрыты перьями, точно птичьи – приблизиться к истине еще более разум смертного не смог… и тем не менее остался невыразимо далек от нее. Лица их были подобны его собственному – юными, чистыми, но в то же время исполненными древней мудрости. За один этот штрих художник заслуживал всяческой похвалы: пожалуй, благодаря ему, образ и оказался особенно точен, несмотря на великое множество ошибок во всем остальном…
С тех пор, как он открыл истину хотя бы себе самому, минули годы – нет, многие сотни лет. Одной из причин тому послужили его непрестанные старания предать забвению прошлое и только ковать, ковать будущее – чистое, непорочное, избавленное от всякого несовершенства.
Однако главная причина была прямо связана с ней… и ее ужасающим предательством. Очень уж не хотелось ему ни вспоминать о былом, ни гадать, как все могло бы обернуться. С полдюжины жизней ушло у него лишь на то, чтоб оттеснить мысли о ней на задний план, и еще дважды по стольку же – чтобы похоронить воспоминания столь глубоко, будто ее якобы вовсе не существовало.
И вот теперь… похоже, все его старания пропали втуне.
Что ж, ладно. Тогда он даст волю своему праведному гневу, и она, и все прочие узнают, что значит строить против него козни. Тогда они вспомнят, кто он таков… прежде чем будут повержены в прах.
Пророк воздел руки ввысь… и его самого, и весь зал залило светом. Картины, фрески – все, украшавшее стены, поблекло, истаяло, будто роса в лучах жаркого утреннего солнца. Следом исчезло буквально все прочее – затейливые вазы на величественных мраморных постаментах, и длинные клиновидные ковры, и развешанные меж ними венки из свежих цветов… и даже та самая тахта, на которой он отдыхал. Вокруг не осталось ничего, кроме Пророка.
Еще одна его мысль преобразила сами покои. Весь зал до последнего дюйма, от потолка и до пола под ногами Пророка заблестел, засверкал зеркалами. В зеркалах тех Пророк отразился тысячу раз, и сколь бы далеко ни отстояло отражение от оригинала, его величия сие не умаляло ничуть.
Однако на самом деле это был все еще не он. Пророка охватило незнакомое прежде чувство – желание, неодолимое желание увидеть себя в прежнем облике, от коего он давным-давно отказался. Миг – и противиться этому желанию сделалось невозможно. Вглядевшись в ближайшее отражение, Пророк напряг память и тут же превратил воспоминания в явь.
Призванный им свет сосредоточился на нем, стал таким ярким, что всякий обычный человек тут же ослеп бы, как он ни прикрывай глаза. Но и после этого свет продолжал набирать силу, уподобился испепеляющему белому пламени… а затем воистину стал им.
Однако языки пламени не причинили Пророку никакого вреда: ведь они были частью его в той же мере, что и он – частью их. Стоило белому пламени омыть его с головы до ног, ложный облик юного человека, в коем он пребывал долгое-долгое время, растаял, исчез без следа.
На его месте возвышался некто в долгополых одеждах с капюшоном, широко распростерший в стороны крылья из языков все того же белого пламени. Лица в понимании смертных у него не имелось – лицо заменяло дивное сияние меж тонких, длинных серебристых сполохов, отдаленно напоминавших роскошную гриву волос, укрытую в тени капюшона.
Огонь поугас, дабы не препятствовать ему вновь и вновь любоваться собою во всем блеске собственной славы. Его ризы сияли всей чистотой света солнца, огромная кираса сверкала медью. Некоторые нашли бы в нем явное сходство с рыцарем, только не принадлежащим ни к одному из человеческих орденов. Не будь у него даже огненных крыльев, простершихся от стены до стены, любому с первого взгляда стало бы ясно: снисходить до материй столь низменных, как Род Людской, у подобных ему не в обычае. Его истинным обликом был струившийся из-под капюшона свет, уникальное сочетание чистой энергии и звуковых колебаний, которое определяло его индивидуальность среди множества солнцеликих сородичей.
И тут он неспешно прошептал имя, отринутое в ту роковую минуту – то самое имя, коему некогда пели хвалы высочайшие из высочайших.
То самое имя, которое так часто с любовью шептала она.
– ИНАРИЙ… ИНАРИЙ, – разнесся по залу голос… нет, скорее, даже не голос, а некое ощущение, воспринятое одновременно и разумом, и душою, и слухом. – Я СНОВА ИНАРИЙ…