Честное слово, я не хотел рассказывать такие вещи.
Я просыпаюсь на бегу. Куда я бегу и зачем, пока не очень понятно, но в руке у меня лежит что-то теплое и влажное. Я бросаю взгляд на этот предмет и с трудом сдерживаю рвотный позыв – моя рука сжимает мое собственное сердце, неистово колотящее по пальцам и кровоточащее из десятков отверстий. Я пытаюсь запихнуть его обратно в грудь, но там пусто – орган просто не к чему прикрепить, так что я продолжаю бежать, как дурак, с сердцем в руке, и думаю, куда его можно деть – лишь бы не видеть и не чувствовать. Не знаю, почему мне не приходит в голову просто выкинуть его куда-нибудь, швырнуть вбок, назад, вверх – куда угодно. Но такая мысль еще не родилась, и поэтому я продолжаю бежать, пока не замечаю вдалеке женский силуэт. Я останавливаюсь и несколько секунд пялюсь, затем снимаю с головы шапку, заворачиваю сердце в нее и быстрым шагом подхожу к девушке, отдаю ей шапку и сразу же снова перехожу на бег – лишь бы не видеть ее лица, когда она заметит, что внутри. Я бегу еще какое-то время, и на асфальте под моими ногами вместе со мной бежит красный текст, гласящий “Я покажу тебе, что такое отчаяние”. Вдруг я пропускаю шаг и падаю на землю, ощущая при этом что-то ужасное, во что не хочу поверить. Я чувствую, как где-то позади в сердце вонзаются тысячи игл, каждая из которых пророчит мне скорую смерть. И ни одна из них не ошибается.
Как долго это может продолжаться? А как долго можно продолжать выдумывать глупые истории только для того, чтобы… Я не успеваю закончить эту мысль, и все начинается сначала.
Я просыпаюсь лишь затем, чтобы сразу же шесть раз получить по лицу. Стул, к которому я привязан, шатается, но ему удается устоять и вернуться в изначальное положение. Надо мной нависает огромный лысый тип и требует пароль от сейфа. Сейф тут действительно есть, но я не знаю, знаю ли я к нему пароль. Не помню уж точно. Напарник лысого держит нож у горла моей жены – тоже привязанной к стулу – и скалится прямо мне в лицо. У них обоих одинаковые тату на шеях: нож, перерезающий нить, поверх римских двоек. Тут я замечаю, что мы вообще-то находимся на борту яхты – судя по тому, как эти двое обсуждают, за сколько ее можно продать, моей яхты. Еще немного избиений, но я действительно не помню пароль от сейфа. Тогда лысый произносит вот что: “Я покажу тебе, что такое отчаяние”, и его напарник принимается развязывать мою жену. От догадки, для чего он это делает, меня заполняет такая ненависть, что я едва успеваю поймать мысль о том, как выбраться из этого кошмара. Дождавшись, пока лысый ублюдок тоже приблизится к “моей жене”, я напрягаю все свои силы и отклоняю стул назад – туда, где низкий бортик, а за ним только море. Секундное раскачивание ножек стула – и я оказываюсь в воде, затем – под водой. Захлебываясь и задыхаясь, я еще успеваю подумать, что было бы здорово, если бы это был последний виток кошмара.
Наверное, это все слишком. Но я не вижу черты, которую нельзя переходить. А может просто ничего не понимаю.
Я просыпаюсь в церкви, на коленях перед статуей Иисуса, сразу – в какой-то жалкой минуте от знакомства с тем, что мне готов предложить Моссберг; еще совсем немного, и вывалю свои мысли Христу на алтарь, вместе со всей остальной начинкой, конечно же. В голове слышится смутно знакомая фраза “Я покажу тебе, что такое отчаяние”, но я никак не могу вспомнить, где же я ее слышал. Вдруг церковь превращается в какую-то огромную красную спираль, и пол под ногами уезжает вниз, унося меня в жерло огромной мясорубки…
Не-глава восьмая
Одна из фундаментальных проблем существования, краеугольный камень большинства проблем в жизнях большинства людей – невозможность сформулировать что-либо; разница между, с одной стороны, количеством и качеством способов восприятия, анализа и реакции на что угодно, и, с другой стороны, невозможностью определения объективного максимума точек для восприятия, анализа и реакции этого чего угодно.
Inner University Dialogues Anthology
– Наверное, каждая следующая часть…
– Все меньше напоминает историю?
– Да. И все больше походит на монолог мима-безумца, что с голосами в своей голове спорит…
– И пытается сквозь немоту докричаться до аудитории!
– …Но тонет в омуте своих нелепых мыслеконструкций.
– Но все же!
– Или, может быть, так…
– Художник стоит с холстом под дождем, как дурак.
– И молит бога о проблеске солнца.
– Но в ответ – лишь стук капель о старый мольберт.
– И что ему делать теперь, откуда ждать знак? Как дальше судьба полотна – и его самого – обернется?
– Барьер. Эндшпиль.
– Пуст конверт, натянут последний нерв!
– В земле выжидающе копошится червь…
– Бог – молитвы, а дьявол душу отверг.
– Револьвер, вспышка, грохот… Свет померк.
– Смерть.
– И падение тела на холодную, равнодушную, но принимающую каждого будто с затаенной и злорадствующей торопливостью земную твердь.
* * *
Как ни странно, все еще была ночь. И если Питеру она казалась растянувшейся на несколько дней, то для меня она длится уже почти два месяца. Кажется, все начиналось с того, что наступало Рождество, но с тех пор все приняло настолько глупый, запутанный и фантастический оборот, что образ Христа просто мерк на подобном фоне. Но сейчас градус безумия спадал, и сюжет становился чуть спокойнее, затихая перед кульминацией, эндшпилем, развязкой.
Я сижу на скамейке в парке и дрожу под февральским ветром, замерзшими пальцами листая заметки Питера. Он придумал далеко не самую плохую историю. Занятное вышло приключение. Сам он стоял в метрах пяти от меня, находясь в той точке сюжета, в которой, судя по заметкам, хотел бы остаться навсегда. Жаль, что так не получится, но мне было очень сложно взять и разрушить ту картину, что я видел сейчас.
Питер и Мэри-Кейт стоят на небольшом мостике, кутаясь в объятия. Они выглядят чуть нелепо в этой странной приключенческой одежде, ее волосы ветер разметал по двум парам плеч, и одна из его рук неловко пытается их удержать, а вторая – держит ее талию так, будто Питер боится, что кто-то вырвет Мэри-Кейт из его рук. Она обхватила его шею руками и осторожно касается затылка в том месте, куда несколько часов назад пришелся удар гардой. Питер, зажмурившись, счастливо улыбается куда-то в шею Мэри-Кейт. Ее лица я не вижу и, если честно, не могу представить, что оно выражает. Если бы я наблюдал не стоп-кадр, а живую картинку, то слышал бы, как шумит ветер и как Питер что-то шепчет Мэри-Кейт; видел бы, как развеваются ее волосы, как две пары рук снуют по спинам, шеям и лицам, как медленно падает снег, пробивающийся в субтропики из того места и времени, которому этот кадр принадлежит. Из места и времени, где и когда все началось, из того момента, что стал искрой для рождения их мира, из той жизни, что не была придумана, но, как и все реальное, в какой-то миг пошла не туда, куда должна была, и в итоге вылилась в череду кошмарных событий, произошедших то ли на самом деле, то ли во сне, или в альтернативном мире, или в чьем-то воображении, и приведших нас всех к той точке, в которой из снега и чернил возник человек без памяти и с последним шансом на спасение, затем – сквозь поезда, улицы, подворотни, кафе, переулки, моря, дворцы, башни и сады – сюда, в ту точку, что я и сам бы хотел сделать последней. Но проблема в том, что Питер живет в сказке, за чертой вымысла, а я живу по другую ее сторону – мрачную, равнодушную и напрочь лишенную счастливых финалов. И, как бы я ни хотел, я не могу поменяться с ним местами. Я не могу шагнуть в свою историю. Я остаюсь прозябать здесь, и, как больно морлоку смотреть на свет, так и мне невыносимо наблюдать за счастьем того, чья судьба находится в моих руках. Если я буду несчастен, то пусть будет несчастен и он. Питер уже успел рассказать Мэри-Кейт всю историю, но они сами пока не знают, чем все закончится. А я сразу предупредил, что же произойдет в конце, и теперь настало время сдержать слово. Я встал со скамейки, подошел к ним и вновь запустил время.