Я зашел в автобус, сел позади в самом углу и закрыл глаза. В черноте тут же расцвели карнавалы, ядерные грибы, тысячи чужих солнц, перемешались, заплясали, каждую секунду меняя форму и цвет, затопили все сознание ужасом, срывая, разрушая, испепеляя рассудок, рождая сумасшедший блеск и разгоняя мысли до сверхсветовых скоростей, на которых уже невозможно думать о чем-то конкретном, на которых остается только беззвучно орать, орать, орать от распирающего тебя ада образов. Я открыл глаза и пошарил в кармане куртки. Пусто. Что ж, значит, пока рано.
Иногда я задумывался, на что жизнь похожа в последнее время, и каково это “последнее время”, и кто я в нем на самом деле. Я заметил, что не могу точно определить какую-нибудь точку в памяти о жизни, когда все резко изменилось. Были смутные воспоминания о чем-то раннем, как будто из другой жизни, в том числе и о детстве, а лет около шестнадцати – какой-то фрагмент, который нельзя пощупать памятью, то есть воспоминания какие-то были, но выскальзывали из головы, стоило только попытаться их зафиксировать, и постоянно оставались ближе к краю сознания, воспринимаемые не яснее, чем неразличимые образы. А после этого участка – невероятная общая масса жуткой смеси бреда, галлюцинаций, снов и, возможно, реальности, отличающейся от остального не в лучшую сторону и с легкостью могущей оказаться просто другим уровнем безумия. Однако посреди этих радиоактивных инопланетных наркотических джунглей имелись отдельные островки вещей, которые помнил словно бы не я, как будто у меня в голове откуда-то взялись остатки чужих воспоминаний.
Одно из них – как сон. Кто-то, от чьего лица я наблюдаю, идет в темноте по лесу. Вокруг ухают совы, в кустах что-то шипит и шуршит, полная луна над головой освещает тропинку посреди деревьев, от которых отслаивается кора и разлетается в стороны пылью, танцующая в этом мертвенном свете луны. Вдруг я замечаю впереди поляну, полную лесных и полевых цветов, посреди которой кто-то медленно кружится в лунном свете, стоя ко мне спиной. Я осторожно, боясь спугнуть видение, пробираюсь ближе, не выдавая себя ни одним скрипом или треском ветки, и становится понятно, что силуэт женский, и даже в бедном освещении привлекательный. Девушка плавно раскачивается из стороны в сторону, делает полуобороты, но так и не поворачивается лицом, иногда слегка приседает, чтобы сорвать цветок для букета, что держит в правой руке, и как будто тихо напевает какую-то мелодию, и меня даже не удивляет, что мотив кажется очень знакомым. И вот я ступаю на поляну и подхожу к ней, и она, ощутив чье-то присутствие, наконец поворачивается, и мы стоим в метре, завороженно друг на друга, словно попав в какой-то странный луч притяжения, и я замечаю что-то странное внутри – будто тот, кому эти воспоминания принадлежат, вдруг внутренне улыбается и открывается, словно человек, после долгих лет скитаний вернувшийся в свой настоящий дом. Девушка, не отводя колдовских глаз, достает из букета один цветок и протягивает мне – странный цветок, маленький и хрупкий, настолько белый, что светится, с поразительной формы лепестками, не похожий ни на какие прежде виденные мной цветы. Я протягиваю руку вместе с самим сновидцем, и происходит нечто необъяснимое: он словно и берет цветок, и не берет одновременно; восприятие раздваивается, словно разделяется пополам воспринимаемое зрением изображение. На одном краю сознания я, вставив цветок в петлицу невесть откуда взявшегося пиджака, обнимаю девушку за талию, и мы начинаем медленно танцевать посреди поляны уже вдвоем, на другом – девушка роняет цветок, и я падаю вместе с ним куда-то в пропасть, наблюдая вокруг жуткие сцены изощренных и вычурных мучений человеческих. На этом сон заканчивается.
Другое – словно продолжение той части сна, где я низвергся в пропасть: тело владельца воспоминания медленно падает в огромное черное озеро посреди еще одного леса, куда более дремучего и зловещего, и он кричит, и молит кого-то о помощи, и вокруг него в пустоте возникают всполохи огня, в которых виднеются смутные образы людей, тянущих руки к падающему, но ни одна рука не может коснуться его, и в итоге мы вместе обрушиваемся на ровную гладь воды. Когда удается выбраться на берег, я оборачиваюсь и вижу, что поднятые нашим падением волны увеличиваются и надвигаются на берега озера, и я бегу прочь, почему-то ощущая себя шаром какого-то цельного концентрированного страшного чувства, несущимся неведомо куда на невероятной скорости, но вот мой путь преграждает другой несущийся куда-то шар, и голова взрывается нечеловеческой болью, и тут же, сразу меня накрывает вода озера, и последнее, что я могу запомнить – поднимающееся изнутри ощущение полной свободы, растущее в воображении нечто, во что я верю с каждым мигом все сильнее, полностью и всецело отдаваясь этому воображаемому месту, словно перетекая телом и сознанием туда. А затем вокруг меня схлопываются тишина и пустота.
Последнее, третье, совсем короткое: я сижу на маленькой кухне, понуро глядя в окно. На моих коленях – веревка, за окном валит снег. Вот что чувствует этот человек: бессилие, полное бессилие перед тягой к саморазрушению, почти самоуничтожению, которое его ужасает, от которого у него перехватывает дух. Почти физическое отчуждение от мира, когда уже не просто ничто не может принести радость, или причинить боль, или взволновать; но когда даже прикосновение к чему-нибудь кажется ненастоящим, призрачным. Ощущение странного хода времени, будто вокруг разума образовалась аномалия, и все закручивается в разные стороны, множится и вместе с тем исчезает. Страх – неодолимый страх того, что все будет только усугубляться, и однажды восприятие его перестанет быть восприятием человека, и все будут видеть что-то жуткое и странное, существующее уже на другом уровне, наблюдаемом лишь изнутри. И выход лишь один – попробовать сбежать туда, где никто не отберет у него власть над его собственным сознанием, ничто не перекроит его личность и понимание действительности, где он сумеет уберечь себя от безумия, сумеет остаться собой, сохранить себя от неизбежного коллапса и метаморфозы. Бесконечное падение в пропасть. Миг, растянутый в вечности, в которой не будет дегенерации разума. Смерть, но перед смертью – сон, которому сновидец не видит конца, сон, в котором он станет чем-то большим, чем сейчас, большим, чем раньше – навсегда, пока хруст позвоночника не прервет эту негу. Устало прикрыв глаза, я встаю на табуретку, закрепляю веревку на крюке, накидываю висельную петлю на шею и, сильно зажмурившись, делаю шаг вперед – в неизвестность, которой и боюсь, и вместе с тем надеюсь на нее.
Последний прием
Пусть это – чувство, милый доктор
Но опостылела тщета
По-моему, ты как-то слишком не та
Джозеф “Тихая поступь” Голдбэт
– Вот, взгляните. Вы узнаете этот текст?
– Мм… Нет. А что в нем такого?
– Это написали вы. Прочтите внимательно, постарайтесь вспомнить. Читайте вслух.
– “Время – весьма относительное понятие. В определенных условиях оно норовит замедляться, ускоряться, замыкаться в круг или идти по спирали, иногда описывает и более изобретательные геометрические фигуры. Как может быть, что начало истории не просто открывается в ее конце, но и следует хронологически за ним, одновременно являясь и концовкой, описывающей события, что произойдут после написания истории, и предысторией, описывающей момент, когда все началось, который, в свою очередь, имел место до собственного наступления? Если кто-то сумеет разобраться в этой последовательности, то может считать себя гением. Но ничего хорошего это знание не принесет. Варианты будущего танцуют, переливаясь в потустороннем свете, мутируют, дробятся и срастаются, но чаще всего они… отпадают. С течением времени выборов становится все меньше, и однажды ты оказываешься в тупике, куда сам себя загнал – или куда тебя гнала жизнь. Дерево возможностей сузилось до одной ветки, на которой ты можешь лишь повеситься, устав от собственного бессилия. И если это лишь твоя ноша, то остается только порадоваться тому, что ты никого не заденешь своим последним выбором. Все слова сказаны, все попытки сделаны, все шансы использованы, все способы испробованы, все варианты обдуманы. Пора сделать завершающий ход и объявить самому себе мат. Так сделай же это, и ни на что более не надейся в последний момент, после которого твоя несуществующая мятущаяся душа обретет, наконец, покой. И не тоскуй по тому, чего не сбылось, потому что реальность – это тоже весьма относительное понятие. Я бы еще очень долго мог продолжать вести подобные исполненные пафоса и драматизма речи, но от них давно уже стало тошно. К чему вообще что-то объяснять? Разве может один человек понять другого? Все это мерзкий бред. Мне было противно принимать мученическую позу, мне было омерзительно писать записки и изливать свою пустую душу. Я и так слишком много сказал. Где-то рядом уже ощущалось дыхание абсолютной пустоты, и мир становился все более призрачным и далеким – даже больше, чем обычно. Теперь он напоминал лишь слабую тень воспоминания о жизни, еще теплящегося где-то в уголке, который скоро тоже зальет бесконечный мягкий мрак, не оставив от боли ни следа. Понимаешь, что пора – когда смерть кажется уже не карой и проклятием, а избавлением. Можно сколько угодно сгущать краски, рисуя смертный час еще более мрачным и зловещим, а свое сознание – больным и слабым, можно неистово веселиться в последнем экстазе, можно просто молча сидеть, а потом закончить все, но ни в чем из этого не было смысла. Абсолютно все вокруг в совершенно равной степени лишено хоть какого-нибудь намека на смысл. И горечь от этой пустоты можно утолить только хорошим глотком вечного забвения. Думаю, Эмиль Чоран гордился бы мной. В распахнутое настежь окно задувал холодный весенний ветер, но мне было тепло – я сидел, опершись спиной о горячую батарею. Забавно, что когда-то не так давно – но теперь словно вечность назад – я сидел точно так же, у батареи – но тогда в другом доме – перед распахнутым окном, приглашающим ветер – тогда он был осенним – и чувствовал что-то абсолютно противоположное. Это было самое начало жизни, и продолжалась она очень недолго, и за ней неизбежно последовало угасание, которое завершится сегодня. Мне всегда нравились совпадения, симметрия и гармония, если тут допустимо такое слово. Но я ужасно устал говорить и описывать свои чувства, потому что всю жизнь презирал такое поведение, но сейчас словно не могу остановиться, будто бы наделся, что подробное описание что-то изменит. Если бы у меня еще оставалось чувство юмора, я наверняка бы оценил иронию…”