Выбирать пути я волен
Все равно в твоей неволе
Путь мой пыль пусть упокоит
Михаил Березов, из неизданного
А солнце режет глаза – это солнце, заходящее над полем какой-то желтой сельскохозяйственной культуры, речка за полем, с любопытством несущая свои воды вниз, к лесу вдалеке, теплый августовский воздух – наверное, август все же мой любимый месяц, даже больше, чем октябрь – и я, одинокий и потерянный в этом мире красоты и гармонии, которому я совсем не нужен, как не нужны все мы.
Книги? Люди? Чувства? Компьютеры и роботы? Ему все равно, на фоне чего быть прекрасным. Да, это мы – на фоне, а мир – на переднем плане, потому что наш срок короток, как и срок нашего вида, а мир был, есть и будет, мы для него – только декорации актов пьесы. Возможно, настоящее бессмертие в том, чтобы раствориться в мире вокруг себя, стать одновременно всем и ничем? Быть может, если раствориться в мире вокруг, и во всем будет частица тебя, ты полностью познаешь этот мир, отождествишься с каждым его атомом, и тогда, будучи единым со всем сущим, ты обретешь истинную свободу, уподобишься богу, что есть во всем, и тогда вселенная будет домом твоего разума, твоей личности и твоего сознания, ты из содержимого станешь содержащим, из объекта станешь субъектом по отношению к мирозданию. Абсолютное поглощение.
Я стою посреди всей этой красоты и прошу, молю эхо не отвечать на мои слова, но оно вновь и вновь, как волны с моря, приносит все, что я так давно и сильно пытаюсь заглушить и прогнать. Или не пытаюсь? Не так уж и важно. И, как всегда, на секунду кажется, что все будет хорошо – тот самый обман паникующего разума, который понимает, что только эта ложная надежда позволит ему остаться в живых. Разум всегда хитрит с нами, обманывая и заставляя страдать сердце. Ну да, разве все может быть плохо, когда вокруг прекрасно и спокойно, и ты чувствуешь, что и сам растворяешься в этом спокойствии? Но нет, я не растворяюсь, меня опять выдергивает в мир, где я нелепо и с надрывным пафосом страдаю, хоть и ненавижу страдать, и ненавижу пафос. Тогда почему я все же так драматичен и жалок? Потому что, когда людям больно – мы кричим. Так это работает – ты кричишь, мозг подает сигнал на болевые центры, для боли остается меньше оперативного простора, ее уровень снижается. Это инстинкт. Так что же делать?
В нужный момент вновь не хватает решимости. Как назло, именно сейчас бесчисленные голоса в голове умолкли и ничего не подсказывают – нужно все делать самому. Нужно сделать шаг вперед. Я пойду вперед. Я забуду, откуда пришел. Забуду, где мой дом. Забуду тепло. Забуду свой голос, свое лицо, свое имя. Забуду мечты, и страхи тоже забуду. И, может быть, забуду людей? Шаг. Еще шаг. Вот подул ветер, подталкивая меня в спину и ничего, совершенно ничего не нашептывая.
Кадры мелькают перед глазами в последний раз – чтобы после этого навсегда стереться из памяти. Лица родителей, еще молодые, еще рядом. Боже, отец еще с щегольской шевелюрой. У мамы ни одной морщины, и ни единого седого волоса. Оба улыбаются… ох, когда такое было в последний раз? Мой первый кот – котенок старой бабушкиной кошки. Рыжий, пушистый и маленький, он, как и я, еще не очень умеет в ходьбу, в основном ползает, и ловит лапами мою пухлую детскую ладонь. Черт, так и знал, что буду плакать, как и тогда, когда он через четыре года ушел и не вернулся домой. Мой первый настоящий друг – Илья из соседнего двора, с которым мы ходили на кладбище кранов, рубились в контру в клубе “Махаон”, дрались на пластмассовых мечах у меня дома. Где ты сейчас, Илья? Старые комиксы, пакет выигранных фишек в шкафу, прятки во дворах, девочка с косичками из все того же садика, с которой мы сидели рядом на скамейке и держались за руки… вспомнить бы ее имя. Неужели мы все так просто забываем? Первая драка – с этим армянским пацаном, Нареком. Вот его-то имя я не забыл. Видимо, неприязнь живет дольше любви. Прогулки с семьей в парке, что-то отрывистое, но приятное. Недолго нам так осталось. Я уже тогда любил гулять по городу и смотреть по сторонам, запоминая все, словно записывая в центр впечатлений в голове. И дальше, дальше, дальше, чем дальше – тем быстрее мелькали воспоминания, тем ярче они становились, но, как ни парадоксально, тускнели. Я не самый большой мастер правильно подбирать слова. Но все становилось больше, росло вместе со мной, пока не достигло своего первого пика – в тот день, когда меня предал друг, заставив всех поверить в такую мерзость, что я не буду даже рассказывать об этом. И дальше шли только такие вот пиковые моменты. День, когда я почти умер, теряя сознание в скорой. День, когда мне отказала девчонка, которая нравилась со второго класса – он же день, когда я начал курить. День, когда я заработал первые серьезные на тот момент для меня деньги. День, когда впервые выпил – и это закончилось катастрофой. День, когда я впервые поцеловался – по-настоящему, с языком и все такое. День, когда мы с Саньком взломали школу. День, когда у матери случилось обострение. День, когда все ушли. День, когда я впервые попробовал. И таких дней было все больше, пока в определенный момент не настал сначала самый лучший, ну а потом – самый жуткий из них: я проснулся перед рассветом, на полу, пьяный, потянулся за телефоном и… Я до сих пор не могу спокойно смотреть на вещи определенного цвета и формы, до сих пор дергаюсь, когда слышу некоторые слова и выражения, меня скрючивает при виде встающего над многоэтажкой солнца, безжалостно слепящего глаза, выворачивает наизнанку от песни, которая играла в колонках тем утром. У меня до сих пор осталось несколько шрамов на руках и на голове. Если честно, все это так сильно повлияло на меня, что я даже стал немного бояться читать.
То, что произошло после, вплоть до нынешнего момента, было уже второй жизнью, но и она подходит к концу – надо лишь продолжать идти по этому полю, забывая все как кошмар, стирая все для новой жизни. Уже немного осталось. Тот человек, что жил в этом теле совсем недавно, сейчас вырывался наружу подобно дыму, и вечерний ветер уносил его прочь, и кроны деревьев, растущих в поле, прощались с ним от имени всех и всего, что ему было дорого, тихо шепча вслед его имя, которое я уже не узнавал и не помнил.
Надо мной с грустным криком пролетела стая птиц. В глазах уже все поплыло, а солнце вдруг оказалось не прямо впереди, на уровне глаз, а почему-то за спиной, и передо мной выросла моя жуткая черная тень, непроглядная, как последняя в мире ночь. Тень имела не совсем человеческие очертания, тряслась от хохота и качала рогатой головой. Вдруг она перестала двигаться и превратилась в яму – яму с моими чертами, в которой я бы мог идеально уместиться. Только я успел это понять, как из ямы раздался какой-то звук.
Я заглянул туда, и на дне увидел плачущего ребенка, забившегося в угол ямы. Мальчику было года четыре, и, если бы не ужасная худоба и явно слепые глаза, он был бы очень похож на меня. Ребенок смотрел куда-то мимо, не совсем угадывая, где я стою, и его лицо имело необъяснимо виноватое выражение, будто он сделал что-то очень и очень плохое и сам это понимал; он громко рыдал – не так мерзко, как обычно рыдают дети, а надрывно, жутко, с такой безнадегой и горем, что хотелось умереть прямо сейчас, лишь бы не слышать этого, потому что мое сердце от этого звука словно сжимала перчатка с иголками. Мальчишка рыдал и тянул руки – сначала просто вверх, ко мне, затем, пока я не понимал, что мне делать, он встал на колени и вслепую пополз по внезапно оказавшейся для него такой большой яме, выставив руки вперед, одновременно и ища границы ямы, и словно пытаясь что-то нащупать в пустоте, что-то, ужасно ему нужное, при этом не переставая рыдать. Я лег на землю и попробовал дотянуться до него, чтобы вытащить из ловушки, но яма была слишком глубокой, а он – слишком маленьким. Как же достать его оттуда? Я огляделся по сторонам, ища подсказку, но вместо нее я нашел приговор.