Поезда опаздывали, в Ла-Манше был шторм, и когда наш ученый прибыл в Париж, он сильно устал и был взвинчен. У себя в номере в «Отель де Франс» на рю Лаффит он бросился на кушетку и хотел отдохнуть часа два, но уснуть не удалось, и тогда он решил пойти в Лувр, несмотря на усталость, выяснить то, ради чего приехал, и вернуться вечерним поездом в Дьепп. Приняв этот план, мистер Ванситтарт-Смит надел пальто, потому что день был дождливый и холодный, пересек Итальянский бульвар и зашагал по авеню де л’Опера. В Лувре, где чувствовал себя как дома, он сразу же направился к собранию папирусов, которые намеревался посмотреть.
Даже самые восторженные почитатели Джона Ванситтарта-Смита не отважились бы утверждать, что он хорош собой. Его лицо с орлиным носом и выдающимся вперед подбородком казалось острым, даже пронзительным – именно эти качества были свойственны его уму. В посадке головы было что-то птичье, и когда он во время спора доказывал какое-либо положение или опровергал, то часто-часто выставлял голову вперед, будто клевал зерно. Погляди он на свое отражение в витрине, перед которой стоял, то вполне мог бы убедиться, что наружность у него весьма неординарная да еще воротник теплого пальто поднят до ушей. И тем не менее, когда кто-то громко сказал по-английски у него за спиной: «До чего же странный вид у этого субъекта», – он страшно огорчился.
Нашему ученому было в высшей степени свойственно мелкое тщеславие, которое проявлялось в демонстративном до абсурда пренебрежении к тому, как он выглядит. Он сжал губы и сосредоточил все свое внимание на свитке папируса, однако сердце сжималось от обиды на все племя странствующих британцев.
– Вы правы, – произнес другой голос, – он действительно производит ошеломляющее впечатление.
– Можно подумать, – продолжал первый голос, – что от постоянного пребывания в обществе мумий он сам начал мумифицироваться.
– У него несомненно лицо древнего египтянина, – заметил собеседник.
Джон Ванситтарт-Смит мгновенно повернулся на сто восемьдесят градусов, готовясь уничтожить своих соотечественников язвительной насмешкой. Но, к его изумлению и радости, оказалось, что двое беседующих молодых людей стояли к нему спиной и разглядывали одного из смотрителей Лувра, который полировал какую-то медную вещицу в дальнем конце зала.
– Картер уже, наверное, ждет нас в Пале-Рояле, – заметил один из молодых людей, взглянув на часы, и они двинулись к выходу, наполнив залы гулким эхом своих шагов, а наш ученый остался наедине с папирусами.
«Интересно, почему эти бездельники решили, что у него лицо древнего египтянина», – подумал Джон Ванситтарт-Смит и слегка повернулся, чтобы смотритель попал в поле его зрения, а когда увидел его лицо, вздрогнул. Действительно, это было одно из тех лиц, которые он так хорошо изучил по древним изображениям. Правильные скульптурные черты, широкий лоб, округлый подбородок, смуглая кожа, – казалось, будто ожила одна из бесчисленных статуй, стоящих в зале, или поднялась из саркофага мумия в маске, или сошел со стены один из украшающих ее рельефов. О случайном сходстве не могло быть и речи. Конечно же, этот смотритель – египтянин. Достаточно увидеть эти характерные острые плечи и узкие бедра – других доказательств не нужно.
Джон Ванситтарт-Смит неуверенно двинулся к смотрителю, надеясь, что ему как-нибудь удастся заговорить с ним. Он не обладал искусством легко и непринужденно вступать в беседу, был то слишком резок, будто отчитывал подчиненного, то слишком сердечен, точно встретил друга, – золотая середина ему никак не давалась. Когда ученый подошел ближе, смотритель повернулся к нему в профиль, по-прежнему не отрывая взгляда от работы. Ванситтарт-Смит стал всматриваться в его кожу, и у него вдруг возникло ощущение, что перед ним не человек: что-то сверхъестественное было во внешности смотрителя. Висок и скула гладкие и блестящие, точно покрытый лаком пергамент. Ни намека на поры. Невозможно представить, чтобы на этой иссохшей коже выступила капля пота. Однако лоб, щеки и подбородок покрыты густой сетью тончайших морщинок, которые пересекали друг друга, образуя столь сложный и прихотливый узор, словно природа решила перещеголять татуировщиков Полинезии.
– Où est la collection de Memphis, s’il vous plaît?
[39] – смущенно обратился к нему ученый, на лице которого было ясно написано, что он придумал этот пустой вопрос лишь для того, чтобы вступить в разговор.
– C’est là
[40], – резко ответил смотритель, кивнув в сторону противоположного конца зала.
– Vous êtes un Egyptien, n’est-ce pas?
[41] – брякнул англичанин.
Смотритель поднял голову и устремил на докучливого посетителя свои странные темные глаза, похожие на стеклянные, наполненные изнутри холодным туманным блеском; Смит никогда не видел у людей таких глаз. Он смотрел в них и видел, как в глубине возникло какое-то сильное чувство – гнев или волнение? – как оно стало разгораться, устремилось наружу и наконец обрело выражение во взгляде, где смешались ужас и ненависть.
– Non, monsieur, je suis Français
[42].
Смотритель резко отвернулся и, низко опустив голову, снова принялся начищать фигурку. Ученый в изумлении уставился на него, потом пошел к креслу в укромном уголке за дверью, сел и стал делать выписки из папирусов. Однако мысли отказывались сосредоточиться на работе. Они упорно возвращались к загадочному смотрителю с лицом сфинкса и пергаментной кожей.
«Где я видел такие глаза? – мучился Ванситтарт-Смит. – Они похожи на глаза ящерицы, на глаза змеи. В глазах змеи есть membrana nictitans
[43], – размышлял он, вспоминая о своем прежнем увлечении зоологией. – От ее движений глаза как бы мерцают. Да, все так, но не это главное. В его глазах живет сознание власти, мудрость – так, во всяком случае, я это расшифровал, – усталость, неизбывная усталость и беспредельное отчаяние. Может быть, это воображение играет со мной такие шутки, но, клянусь, я потрясен: такого странного чувства я никогда в жизни не испытывал! Нужно еще раз посмотреть ему в глаза». Он поднялся с кресла и стал обходить египетские залы, однако смотритель, который вызвал у него такой интерес, исчез.
Ученый вернулся в свой укромный уголок и снова взялся за папирусы. Он нашел в них то, что искал; оставалось только записать, пока все свежо в памяти. Карандаш его быстро бегал по бумаге, но немного погодя строчки поползли в разные стороны, буквы потеряли четкость, и кончилось все тем, что карандаш упал на пол, а голова ученого склонилась на грудь. Его совершенно вымотало путешествие, и он заснул так крепко в своем одиноком убежище за дверью, что его не разбудили ни звякающие ключами сторожа, ни шаги посетителей, ни даже громкий сиплый звонок, возвестивший, что музей закрывается.