* * *
Элинор ожесточенно боролась с судьбой; после того как она пожила в замке Мортимеров, ум ее развился и окреп, развились и ее чувства, и это оказалось для нее роковым. Как это страшно, когда высокий ум и горячее сердце сталкиваются с совершеннейшей посредственностью – и самой жизни и людей, которые их окружают, и осуждены на то, чтобы с ними жить! Тараны встречают на своем пути набитые шерстью мешки; молнии ударяются об лед и, шипя, тухнут. Чем больше мы тратим усилий, тем решительнее обезоруживает нас слабость наших противников, и самым заклятым врагом нашим становится не что иное, как наша же собственная сила, ибо она напрасно пытается овладеть неодолимою крепостью, имя которой пустота! Какое это безнадежное дело – стараться одолеть неприятеля, который не говорит на нашем языке и не владеет нашим оружием! Элинор отказалась от этой попытки; однако она все еще продолжала бороться со своими чувствами, и, может быть, поединок, в который она теперь вступила, был самым тяжким из всех. Первым, кто приобщил ее к религии, была ее тетка-пуританка, и, независимо от того, истинны или лживы были эти изначальные впечатления, они были настолько живы и притягательны, что ей теперь не терпелось их в себе воскресить. Когда у матери отняли ее первенца, она готова прижать к своей груди даже чужое дитя. Элинор помнила трогательную сцену из тех времен, когда, еще ребенком, она жила в том самом доме, куда она попала сейчас.
Старый священник-диссидент, праведностью жизни своей и простотой походивший на апостола Иоанна, обращался со словами утешения к тем немногим из своей рассеянной паствы, которые собрались в доме у ее тетки, и в это время был арестован городскими властями. Старик упросил пришедших за ним представителей закона помедлить несколько минут, и констебли, проявив обычно не свойственную им терпимость и человечность, исполнили его просьбу. Тогда, повернувшись к собравшимся, которые, несмотря на поднявшуюся вокруг суматоху, продолжали стоять на коленях и молиться – уже за своего пастыря, – он прочел им вдохновенные слова пророка Малахии, которые всегда ободряюще действуют на собравшихся для общей молитвы христиан: «Тогда те, кто боялись господа, стали часто переговариваться друг с другом, и Господь это услышал». Не успел старик договорить этих слов, как чьи-то грубые руки подхватили его и потащили в тюрьму, где он вскоре умер.
Сцена эта произвела потрясающее впечатление на девочку. Все великолепие замка Мортимеров не могло ни затмить ее, ни заставить забыть, и теперь в памяти ее оживали звуки этих слов и вся картина, которая так глубоко потрясла ее детское сердце. Твердо решив добиться своего, она не щадила сил, чтобы возродить в душе прежнюю веру; она считала, что теперь только это может ее спасти. Подобно жене Финееса, она постаралась дать жизнь сыну, хоть и нарекла его Ихавод, и понимала, что былая слава ушла. Она уединялась в маленькой комнатке, садилась там в то самое кресло, в котором сидел столь чтимый ею старец и откуда его сорвали и уволокли, и ей чудилось, что ушел он так, как возносятся на небо пророки. Как ей хотелось тогда ухватиться за полу его плаща и улететь вместе с ним, даже если бы впереди ждала тюрьма и – смерть. Повторяя последние сказанные им слова, она пыталась вызвать в себе то же чувство, которое они некогда вызвали в ее сердце, и с тоской и мукой убеждалась, что теперь слова эти ничего для нее не значат. Когда жизнь и любовь отбрасывают нас вдруг назад, то обратный путь, который мы бываем вынуждены проделать, чтобы вернуться к истокам, оказывается в тысячу раз мучительнее и труднее, чем тот, который вел нас вперед – к цели. Ведь тогда, от начала и до конца, рядом была окрылявшая нас надежда. А тут – раскаяние и разочарование, хлеща бичом, гонят назад, и каждый шаг наш залит слезами и кровью. И счастье для путника, если кровь эта сочится из его сердца, это значит, что конец пути близок.
* * *
По временам Элинор, которая не забыла ни слов, ни привычек, усвоенных ею в прежней жизни, начинала вдруг говорить так, что тетка ее проникалась надеждой, что, как говорили в те времена, «все дело в ней самой», и когда старая пуританка, воодушевленная тем, что племянница ее снова обратилась на путь истинный, пускалась в пространные богословские толки относительно участи различных святых и проявленной ими стойкости, девушка вдруг прерывала ее восклицаниями, которые та скорее готова была принять за бред одержимой, нежели за связную речь человеческого существа, да еще такого, которое с детства знало Священное писание.
– Дорогая тетушка, – сказала как-то Элинор, – не думайте, что я равнодушна к вашим словам. С детских лет благодаря вашим заботам я узнала Священное писание и ощутила на себе силу, которую дает человеку вера. Вслед за тем мне довелось изведать все те радости, которые дарует нам разум. Окруженная роскошью, я общалась с людьми большого ума. Я видела все, что жизнь мне могла показать. Я встречалась как с богатыми и с бедными, с людьми высокой души, которые живут в бедности, и с людьми светскими, которые окружены роскошью; я пила до дна из чаши, которую протягивали мне те и другие, и вот, клянусь вам, одно только мгновение, дарованное сердцем, один только сон, который мне снился (а я думала, что никогда уже не проснусь), стоит всей той жизни, какую на этом свете расточительно ведут люди тщеславные и пустые и те, что мнят ее такою же и за гробом и вводят в заблуждение всех других.
– Несчастная! Ты погубила свою душу навеки! – в ужасе вскричала убежденная кальвинистка, заламывая руки.
– Оставьте ваши упреки, – спокойно ответила Элинор, преисполненная того достоинства, которое дается человеку страданием, – ведь если я действительно отдала земному чувству то, что предназначено одному только богу, то разве в грядущей жизни я не получу воздаяния за этот мой грех? Разве расплата за него не началась уже и сейчас? Так неужели же нельзя избавить нас от упреков, если мы уже страдаем больше, чем того может нам пожелать наш злейший враг? Если сама жизнь наша сделалась упреком более горьким, чем тот, который может исторгнуть чужая злоба? Что значат все мои стоны перед тем ударом, что мне был нанесен! – добавила она, отирая со своей исхудалой щеки холодную слезу.
Иногда она, казалось, прислушивалась к словам пуританских проповедников, – ибо проповедниками были все те, кто бывал у них в доме, – и как будто даже старалась вникнуть в смысл их речей, но потом вдруг вскакивала и убегала от них, не только не проникшись их убеждениями, но вместо этого охваченная отчаянием и восклицая: «Все на свете лжецы!». Таков удел всех тех, кто хочет сразу же перейти из одного мира в другой; это немыслимо, холодное море залегло между пустыней и обетованной землей, и преодолеть пространство, разделяющее два столь непохожих друг на друга мира – мир религии и мир человеческих страстей, – без борьбы с собой, без приглушенных в глубине души стонов так же нелегко, как нелегко без страданий переступить порог, отделяющий жизнь от смерти.
К этим душевным страданиям вскоре добавились новые. Письма в то время доставлялись очень медленно, да и писали их обычно только по какому-нибудь особому случаю; однако за короткое время Элинор получила два письма от своей двоюродной сестры Маргарет, и оба были доставлены ей из замка Мортимеров с нарочным. Первое из этих писем извещало ее о том, что Джон Сендел прибыл в замок, второе – о смерти миссис Анны; в приписках к тому и другому содержались какие-то загадочные намеки по поводу расстроившейся свадьбы Элинор, причем говорилось, что причина того, что случилось, известна только самой пишущей эти строки, Сенделу и его матери, и – настойчивые уговоры вернуться в замок и жить там вместе с Маргарет и Джоном Сенделом которые будут любить ее как сестру. Письмо выпало из рук Элинор; она никогда не переставала думать о Джоне Сенделе, но вместе с тем ей все время хотелось избавиться от этих мыслей; само имя его причиняло ей неизъяснимые страдания, одолеть которые она не могла; она невольно вскрикнула – и казалось, что в эту минуту в сердце ее лопнула последняя туго натянутая струна.