Он будет стремиться также и к другим достоинствам речи: будет краток, если предмет того требует; описывая предмет, иной раз как бы представит его взору; иной раз увлечется за пределы возможного; иной раз вложит в речь больше значения, чем выражено в словах; иной раз обнаружит веселость, иной раз – подражание жизни и природе. Все величие красноречия должно сиять в приемах этого рода: ты видишь, что их так много, как деревьев в лесу.
Увлечется за пределы возможного – гипербола, преувеличение, например: «это выше человека» в смысле «это непросто для человека».
Вложит в речь больше значения… – эмфаза, акцентирование части значения, к примеру: «будь человеком» в значении «будь настоящим человеком».
<…> Размещаться слова будут или так, чтобы наиболее складно и притом благозвучно сочетались окончания одних с началом следующих; или так, чтобы самая форма и созвучие слов создавали своеобразную цельность; или, наконец, так, чтобы весь период заканчивался ритмично и складно.
Созвучие (concinnitas) – звучание соседних слов так, что оно воспринимается не просто как приятное на слух, но как стройное, гармоничное. Термин concinnitas стал ключевым в архитектурной теории Леона Баттиста Альберти, вытеснив proportio Витрувия: ведь ренессансная архитектура требует не просто пропорций, но вырастающего из симметрии чувства художественной гармонии.
Рассмотрим, что представляет собой этот первый прием, который, пожалуй, требует наибольшей тщательности. Он должен создавать как бы некое сложное построение, однако без усилия: старания могли бы здесь быть бесконечными и в то же время ребяческими. Так, у Луцилия Сцевола тонко попрекает Альбуция:
…Как легко твои слова расположены! Словно
Плитки в полу мозаичном сплелись в змеистый рисунок.
Выступать наружу эта мелочная обработка сооружения никоим образом не должна.
Луцилий (ок. 180–ок. 102 до н. э.) – основатель римской сатиры (satura, буквально «смесь» или «насыщенное»): стихотворного, часто диалогического, представления повседневности в ее разнообразии, своего рода фельетона в стихах. В цитируемом отрывке Сцевола, как ревнитель исконных римских традиций, недавно вернувшийся из Азии, бранит Альбуция, эпикурейца и поклонника греческой культуры за цветистость его речи. Под «змеистым рисунком» имеется в виду геометрический узор пола, вроде меандра, который легко воспринимать, но который не имеет ни начала, ни конца. «Ребяческой» обычно называлась речь самонадеянная и организованная на соблюдении ограниченного количества правил, что мы назвали бы «в духе школьного сочинения».
Впрочем, искушенная опытом рука сама легко выработает правила сочетания. Ибо как глаз при чтении, так и мысль при произнесении будет заглядывать вперед, чтобы столкновение окончаний слов с началом следующих не создавало зияющих или жестких звучаний. Как бы ни были приятны и важны мысли, они оскорбят взыскательный слух, если будут поднесены в беспорядочных словах. В данном случае сам латинский язык настолько строг, что не найдется такого невежды, который не старался бы сливать гласные звуки. Даже Феопомпа упрекали за то, что он слишком ревностно избегал зияющих звуков, хотя и учитель его Исократ поступал так же. Но иначе делали Фукидид и сам Платон, писатель много славнейший, и притом не только в беседах – так называемых диалогах, где это делать приходилось нарочно, а и в речи к народу, в которой, по афинскому обычаю, восхвалял перед собранием тех, кто пал в сражениях, и которая имела такой успех, что, как тебе известно, с тех пор произносится в этот день ежегодно. В ней не редкость стечение гласных, которого Демосфен почти повсюду избегает как погрешности.
Речь к народу – приписанная Аспасии, жене Перикла, речь, составляющая центральную часть диалога Платона «Менексен»: эту речь приводит Сократ. У Цицерона некоторая путаница: действительно, со времен Солона каждый год произносились речи памяти павших, но вряд ли речь Аспасии-Сократа-Платона вошла в этот ежегодный канон. Скорее всего, Цицерон опирается на какие-то слухи, хотя возможно, что где-то в Академии или иных кругах эта речь читалась ежегодно. В этой речи действительно немало зияний (некрасивого скопления гласных), например, καθαρά έφάνη – «чистая явлена», некрасивое ая-я.
<…> Две есть вещи, ласкающие слух: звук и ритм. Сейчас я скажу о звуке, тотчас затем – о ритме. <…> Закономерность следует соблюдать не только в сочетаниях слов, но и в завершениях, ибо в этом состоит указанное нами второе требование слуха. Завершения получаются или как бы непроизвольно – самим расположением слов, или же с помощью таких слов, которые сами по себе образуют созвучия. Имеют ли они сходные падежные окончания, или соотносят равные отрезки, или противополагают противоположности, – такие сочетания уже по собственной природе ритмичны, даже если к ним ничего не прибавлено намеренно.
<…> Так и всегда то, что греки называют антитезой, то есть противопоставление противоположностей, с неизбежностью само собой образует ораторский ритм, и притом без всякой искусственности. Этим приемом наслаждались древние еще до Исократа, в особенности же тот Горгий, в чьей речи обычно сами созвучия порождают ритм. Мы и сами часто этим пользовались, например, в четвертой речи нашего обвинения: «Сравните этот мир и ту войну, прибытие этого претора и победу того полководца, нечестивую смуту одного и непобедимое войско другого, разнузданность одного и умеренность другого: вы скажете, что захвативший Сиракузы был их основателем, а принявший благоустроенный город был захватчиком».
Антитеза – в риторике не просто противопоставление противоположных понятий, а возможность поиска в них все новых противоположных свойств, что позволяет придать речи ритм, движение: за противопоставлением вещей в одном аспекте идет противопоставление их же или связанных вещей в другом аспекте, и так речь движется как последовательность симметричных противопоставлений.
Нашего обвинения – Цицерон цитирует собственную четвертую речь против Верреса, римского чиновника, обвиненного в масштабных злоупотреблениях.
<…> Итак, допустим, что мы познакомились и с этими ритмами: теперь выясним, что собой представляет третий вид ритмичной и складной речи. Кто его не чувствует, у того не знаю, что за уши и чем он вообще похож на человека. Во всяком случае, мой слух радуется законченным и полным периодам, ощущает кургузые и не терпит растянутых. Но зачем говорить обо мне? Я видел, как целые собрания встречали одобрительными криками складно оконченные фразы. Ведь слух ожидает, чтобы мысль была представлена стройными словами.
«Но этого не было у древних!» Да, только этого, пожалуй, и не было: ибо и слова они умели отбирать, и мысли находить важные и приятные, но мало заботились об их связности и полноте.
«Это-то мне и нравится», – говорят некоторые. – Что ж, если старинная живопись с малым количеством красок славится больше, чем нынешняя, усовершенствованная, то, может быть, мы должны вернуться к древней и, уж во всяком случае, отвергнуть новую?