Бдения Демосфена – великий греческий оратор подолгу работал над речами, доводя их до совершенства, поэтому противники даже говорили, что его речи «пропахли маслом лампы». Для Цицерона это пример страсти и желания прославиться любой ценой, при всем профессионализме, который перипатетики сочли бы совершенством в данном ремесле, хотя еще и не залогом нравственного совершенства. Заметим, что Цицерон приводит пример с Демосфеном как всем известный, исходя из того, что собеседующие с ним о философии уже вполне изучили риторику: нельзя переходить к философии, не изучив другие науки.
Даже горе, от которого мы призывали спасаться как от страшного и жестокого чудища, считается у них полезным созданием природы, – хорошо, мол, что за свои проступки люди терпят боль от наказания, порицания, позора; а кому позор и бесчестье нипочем, те пускай уж лучше мучатся совестью, чтобы не остаться безнаказанными. Афраний взял прямо из жизни свою сцену, где распутный сын говорит:
– Горе мне, несчастному! —
а суровый отец отвечает:
– Отстрадай теперь за это, чем угодно отстрадай!
Афраний – римский комедиограф. Вероятно, смысл сцены в том, что сын боится разоблачения, а отец выступает как моралист, считающий, что позор будет полезен сыну в воспитательных целях. Для римлян с их родовой честью такое поведение отца было комичным и недолжным.
И другие виды горя считаются у них полезными. Сострадание полезно, чтобы помогать другим или утешать незаслуженно пострадавших. Соперничество, зависть – и это не без пользы: они показывают человеку, что он отстает от других или что другие настигают его. А уничтожить страх – это значило бы уничтожить в жизни всякое усердие, которое держится на страхе перед законами и магистратами, бедностью и бесчестием, болезнью и смертью. Они признают, что этим чувствам нужно бы подрезать ветви; но выкорчевывать их с корнем будто бы и невозможно и не нужно, а самое лучшее в большинстве таких случаев – держаться середины. Что же, по-твоему, заслуживают внимания такие мнения?
Середина (в западной культурной традиции «золотая середина») – одно из ключевых нравственных понятий аристотелизма, при котором пороки рассматриваются парно, например, жадность и расточительность, а нравственное поведение понимается как прохождение посередине между двумя противоположными друг другу пороками. Золотая середина имела и своих адептов в Риме, например, поэт Гораций, и своих критиков. Наиболее радикальную критику золотой середины предложил в эпоху Ренессанса Лоренцо Валла, заметив, что добродетели, в христианском понимании, радикальны, требуют постоянных устремлений, и поэтому жадность и расточительность – не крайности, а просто искажения важных для спасения добродетелей бережливости и щедрости.
– По-моему, очень заслуживают, и я с нетерпением жду, что ты на них возразишь.
– Что-нибудь да найду; но заметь сперва, как скромно держатся в этом вопросе академики! Они просто говорят, что относится к делу. Зато перипатетикам не уйти от возражений со стороны стоиков. Но пускай же они и терзают друг друга, а мне лишь нужно доискаться, что в этом споре всего правдоподобнее. Что же здесь можно усмотреть такое, от чего можно прийти к этому правдоподобнейшему, к этому рубежу, дальше которого идти не дано человеческому уму?
По-моему – определение страстей по Зенону. Звучит оно так: страсть есть движение души, противное разуму и направленное против природы; или, короче, страсть есть сильнейший порыв – сильнейший, то есть далеко отступающий от постоянной меры природы. Что можно возразить на такие определения?
Заметь, что они не выходят из области рассуждений, толковых и тонких, тогда как перипатетики со своим «жар души есть пробный камень добродетели» уже пользуются риторическими прикрасами. Да разве мужественный человек не будет мужествен, если его и не сердить? Их слова подошли бы разве что для гладиаторов, да и среди гладиаторов мы нередко видим хладнокровие:
Разговаривают мирно, отвечают, спрашивают… —
Цицерон критикует перипатетическую педагогику, в которой можно было по признакам, вроде румянца, определять будущий темперамент человека, каковой можно и нужно направить в сторону добродетели. Для Цицерона с его каноном гражданского мужества ставить человека в зависимость от темперамента – риторическая стратегия: это ритор манипулирует настроениями и темпераментами, ритор в основном только это и умеет.
так что обнаруживают больше спокойствия, чем гнева. Конечно, есть среди них и такие, как Пацидиан, описанный Луцилием:
– Я опрокину его, сокрушу его, можете верить:
Только сделаю так: сначала лицо окровавлю,
А уж потом погружу клинок ему в грудь и в утробу.
Я ненавижу его, жестоким охваченный гневом,
Я налечу на него – он и выхватить меч не успеет, —
Так меня ненависть обуревает неистовым гневом.
Но ничего похожего на эту гладиаторскую ярость мы не видим, например, у гомеровского Аянта, с радостной бодростью выходящего на бой с Гектором: когда он взял оружие, то соратники его вдохновились, а враги исполнились страха, так что даже у самого Гектора, по словам Гомера, «дрогнуло сердце в груди» и он пожалел о своем вызове.
Говорили они меж собою перед единоборством спокойно и мирно, да и в самой схватке не выказывали ни запальчивости, ни ярости. Точно так же, думается мне, и Торкват, впервые получивший это имя, не был обуян гневом, снимая с галла его ожерелье, и Марцелл при Кластидии был мужествен совсем не от гнева.
Торкват – полководец Манлий, победивший в 361 г. (до н. э.) в единоборстве галльского вождя и снявший с него как трофей ожерелье («торкву»), за что и получил свое прозвище («надевший торкву»). Точно так же Марк Марцелл вступил в единоборство с галльским вождем в 222 г. (до н. э.) Цицерон имеет в виду, что для победы над варварами не нужен гнев, потому что римляне презирают их и не могут на них гневаться, как гневаться на того, кого ты считаешь полным ничтожеством. Но обязательно нужно спокойное мужество, так как варвары могут оказаться сильнее и решительнее, и нужно победить их величавым спокойствием, что позволит наносить точные удары, в противоположность неразумному пылу соперников.
О Сципионе Африканском, которого мы знаем лучше по свежим воспоминаниям, я могу под присягою сказать, что никакого в нем не было гнева, когда он в бою прикрыл своим щитом Марка Аллиенния Пелигна, а меч свой вонзил в грудь врага. Разве что о Луции Бруте я могу усомниться, только ли безмерная ненависть к тирании бросила его на Аррунта с таким пылом. Я прямо вижу, как в единоборстве они «пали оба, сразив друг друга»; но при чем здесь гнев? Разве мужество само по себе, без неистовства, силы не имеет?