Выкатились.
Почему-то на цыпочках обхожу квартиру. Жутко делается. Нет артиста! Примерещилось! Но вот пустая бутылка стоит, а я не пил! Или, может, это я пил? Но откуда на переезде очутился: шлагбаум, коза, дождь собирается, Нечерноземье… Вдруг какой-то странный трубно-сдавленный голос:
– У дверей послушал? Сумчатые совсем ускакали?
Черт! Артист в морскую карту каким-то чудом завернулся и стоит в рулоне в углу за шкафом.
– Совсем? – переспрашивает. – Тогда, пожалуйста, будь другом, положи меня горизонтально, иначе из этого твоего Тихого океана самому не вылезти…
Плохо, когда долго не находишь прототипу имени.
Бывает, и опоздаешь.
Нету уже на свете прототипа. Смешки вроде бы теперь уже и ни к месту.
К месту.
Анекдот – у кого-то я это читал – кирпич русской литературы.
Заканчиваю словами из письма жены Олега:
«Осиротевший наш родной сосед! Я помню, как в твою незапертую дверь он приходил на ваш мужской совет. Душа его бывает и теперь с тобой. Открыта ей к тебе дорога. Ты передай, что я люблю его, как души любят Бога. Найди слова – я их теперь не знаю, всегда любившая его как женщина земная».
Лучше слов ни я, ни кто другой не найдет.
А Олег ко мне приходит.
Я прилетел в Москву хоронить Олега Даля. Олег очень любил Виктора Борисовича и даже стащил потихоньку от Серафимы Густавовны портрет молодого Шкловского.
И Виктор Борисович любил Олега.
К Шкловским я приехал вечером накануне похорон.
Серафима Густавовна и Виктор Борисович лежали на кроватях лицами вверх.
Шкловский попросил сесть к нему на кровать, взял за руку, прижал ее к все еще широкой, но слабо-пухлой груди и тяжело заплакал.
Прошептал:
– А ты думаешь, у меня жизнь? У меня ад.
Назавтра Серафима Густавовна, несмотря на отговаривания и ослабевшее зрение, приехала на похороны. Толкучка у гроба была ходынская.
Нам удалось поднять Серафиму Густавовну по ступенькам возвышения к самому изголовью. Она ничего не видела и в пятидесяти сантиметрах от лица Олега.
Я взял ее за руку и погладил ею по лбу Олега.
Она не заплакала.
Это было 7 марта 1981 года.
Елизавета Даль. «Если ты моя жена, то поймешь!..»
Москва. 8 ноября 1983 г. Литературная запись Н. Галаджевой.
Постскриптум.
Москва. 25 мая 1998 г.
«ЕСЛИ ТЫ МОЯ ЖЕНА, ТО ПОЙМЁШЬ!..»
Часто в жизни бывает так: мы недовольны, жалуемся, ждем чего-то – скажем, счастья. Слово испорченное, но все же самое точное, верим мы или не верим в возможность его.
Однажды милая женщина
[10], с которой меня познакомил Олег, сказала: «Вы, наверное, очень счастливы». Я чуть задумалась и ответила: «Да». Она помогла мне сформулировать, определить мое ощущение. И с тех пор я отвечала на такой вопрос не задумываясь.
Жизнь наша не была легкой, но легкого счастья, я думаю, и не бывает.
У Олега было очень определенное, четкое представление о браке и семейной жизни. Жили мы вчетвером: две мамы с нами. Обе мамы не работали, обе пенсионерки. Но и я не работала. Так хотел Олег. Я некоторое время занималась обменом нашей ленинградской квартиры на Москву. Когда же с обменом все закончилось, я завела разговор о работе. Олег ответил мне: «Когда ты служишь мне, ты приносишь больше пользы кинематографии, чем сидя за монтажным столом. Там тебя могут заменить». И я стала служить ему. Он считал себя главой семьи – в самом точном понимании этой должности.
Мне часто передавали разговоры или просто говорили в лицо, что я устроила Олегу счастливую жизнь, так как с утра и до вечера говорила ему, что он гений. Я не говорила ему с утра до вечера, что он гений, но я преклонялась перед его талантом, и он это знал, я обожала его как человека, и это он тоже знал.
В самом начале нашей жизни я заметила в Олеге знакомые и дорогие мне черты – тонкость и щедрость, изящество и юмор, широту и легкость в быту. Таким был мой дед – литературовед и историк литературы, друг В. Шкловского и Ю. Тынянова, – Борис Михайлович Эйхенбаум. Мне казалось, с тех пор как деда не стало, что больше уже таких людей нет. И я уже начала забывать о том, что такое бывает. И вдруг в Олеге я увидела те же черты.
Первые годы мы довольно трудно жили. У меня был очень не сладкий характер. Я была неуступчива, порой даже жестока, бывала жестокой и с ним. Я все время пыталась втиснуть его в те рамки, которые у меня уже выработались.
Но постепенно рядом с ним я стала другой. Он мне ничего не говорил, не учил меня, но я вдруг понимала: вот этого делать не нужно. Я была беспорядочна, могла разбросать одежду, у меня ничего не лежало на своих местах. Но вот я увидела, как он складывает свои вещи, какой порядок был у него на столе, на книжных полках! Когда я просила у него что-нибудь, он, не поворачиваясь, протягивал руку и брал, не глядя, нужную вещь. Он никогда ничего не искал. И постепенно вслед за ним я начала делать то же самое. И оказалось, что это очень просто. Это же относится к порядку в душе, в характере. Я даже не заметила, как это со мной случилось.
Когда мы уже жили в Москве, а моя мама в Ленинграде, мне приходилось мотаться туда-сюда. Однажды я летела в Ленинград на два-три дня. Он с утра уже был недоволен, с ним было трудно справиться. Со мной не разговаривал – а мне уезжать. Такси ждет – он бреется. Ни до свидания, ни поцеловать. Я в слезы. Так и села в машину, скрывая слезы за темными очками.
И вот я на аэродроме. Голодная, потому что утром кусок не лез в горло, беру кефир и булку. Откусываю кусок, поворачиваюсь к кефиру, глоток которого я вроде бы уже сделала, а стакана нет. Я смотрю и думаю: либо я сошла с ума, либо стакан упал, либо… Поднимаю глаза и вижу напротив себя Олега, который смотрит на меня. Улыбается, а глаза влажные. Я не могла вымолвить ни слова, настолько меня это потрясло. Он понял, что в таком состоянии не мог меня отпустить. Махнув рукой на репетицию – для него святое дело, – он схватил такси и понесся следом за мной. Помню, я тогда сказала ему: «Обижай меня почаще, чтобы потом случались такие минуты». И ведь не просто утешил – стащил стакан с кефиром, рассмешил и сделал счастливой.
Когда он приезжал из поездок от Бюро пропаганды, то всегда одним и тем же жестом вынимал из внутреннего кармана пачку денег и веером швырял на пол. Мы с мамой смеялись, нечто подобное мы уже видели в нашей жизни – так часто поступал дед. А ведь встречи со зрителями были для него трудом, он не халтурил, все делал всерьез, сердцем.
Иногда, это зависело от настроения, он любил слушать, когда я фантазировала. Часто вечерами, когда ему не спалось (а засыпал он плохо, особенно последнее время), просил меня рассказывать ему сказки. Я сочиняла ему сказки про тушканчика. Исчерпав свои чахлые фантазии, я предложила читать ему на ночь. Так, живя в Репине – зимой во время съемок фильма «Мы смерти смотрели в лицо», – я прочитала ему все сказки Салтыкова-Щедрина, в которые он влюбился. К сожалению, только в маленьком отрывке из одной сказки Олегу удалось сняться для учебной программы Центрального телевидения. Это была сказка «Добродетели и пороки». А у него была своя сказка про гномов, прошедшая через всю нашу жизнь. Это была его сказка, его игра. Просыпаясь утром (это был знак, что он в хорошем настроении), он говорил мне: «Вот тебя сейчас не было, а они такое тут творили, только что заползи под тумбочку. Ты не представляешь, что они тут делали. Такое хулиганье». Я в эту игру тоже включилась. Входя утром в комнату, когда я слышала, что он просыпается, спрашивала: «Ну как вы – все проснулись?»