Бывало, посадит он лодку на цепь, а я уж тут, его дожидаюсь.
– Здравствуйте, – говорю.
– Доброго здоровьица, – отвечает.
А она молчит, музыку свою дослушивает.
Потом очнется, засмеется тихо и в дом идет.
А идет как-то неуверенно, будто впервые земли касается.
Лампу в доме засветит и долго на огонь смотрит.
Электричества на той земле не было, обошла цивилизация стороной, за ненадобностью, а потому место это Миглищами называлось.
Мы с дедом еще на воздухе посидим, покурим и ждем, когда дочка к чаю позовет. Да и хитрим, вроде даем ей в себя прийти – не мешаем.
– Ну, идите, что ль, – прозвенит из дома.
Мы переглянемся и улыбнемся. Хорошо!
В доме травами пахнет, деревом и хлебом свежим.
На столе чай, пышки теплые и варенье смородиновое.
Тихо, и только сверчок поскрипывает.
Татьяна Акимовна посмотрит на нас, нахмурится, будто чужие пришли, а потом рассмеется своей же странности.
2
Человек я тут был новый, приезжий, пришлый. Столичная штучка.
Может я ее настораживал, а может, мое жадное разглядывание смущало. Не знаю.
3
Оказался я тут случайно, а жил вот уже с месяц.
В Москве сел на колесный пароход «А. С. Пушкин». Ночью был в родных Кимрах, брата хотел повидать.
Его не оказалось, а жену его я не знал: ночевать отказался и пошел на пристань. В Москву не хотелось. А тут – пароходик маленький, я сел на него и задремал.
На рассвете проснулся от удара в склянку.
Пароходик нос свой от берега отрывает, тетка-матрос сходню на себе тянет, а кругом покрывалом розовым все покрыто.
Лес мокрый блестит и верх красным опален. Стога в тумане, словно животные неведомые, пасутся. И птица незнакомая раннюю песню затевает.
Будто толкнуло меня что-то, соскочил я на землю.
Оглянулся, а пароходик в белой вате пропал, и только железный стук по воде плывет.
Пошел я по земле, а мне заяц навстречу. Увидел меня и аж присел от удивления. Я стою, а он сидит. Смотрим друг другу в глаза, как в гляделки играем: кто кого переглядит
Заяц первый не выдержал и пропал, как и не было.
А во мне легкость внезапная родилась. И я рассмеялся.
4
Вечером все поверху красным залилось, а низ синим остался. И так все грубо очерчено, что не верится, будто настоящее. Тени от стогов длинные и правильные. Трава – малахит с прожилками меди, изумруд, тронутый ржавчиной.
Цвет никогда передать не могу словом – в конкретность тянет. Вроде я его пальцами щупаю, а не глазами вижу.
5
– А ты что ж, художник будешь? – спросила хозяйка, подсаживаясь ко мне.
Лицо вполоборота повернуто, будто не доверяет. Одна половина красным горит, другая – синяя, в тени. Морщины грубо обозначены. Волосы черные с серебром, не стриженные и густые, платком подвязаны. Брови густые. Глаза темные смотрят прямо, без стеснения.
– Вишь, ластоньки, куда забрались, – показывает она под крышу, – значит, дождь будет.
Потом мы молчим. Наконец она встает.
– А я ревматизмом мучаюсь, доить трудно. Сыро у нас тут!
6
Жил я в закуте за хлевом. Утром у меня на столе оказывался кувшин с парным молоком, а сверху – ломоть свежего, только что испеченного пирога с гонобобелем, так здесь чернику прозвали.
7
Когда все, что на земле было, да и сама она, нагретая за день солнцем, покрывалась синей дымкой и становилась невесомой, и казалось, вот-вот растает и пропадет навеки, я спать ложился.
8
В ту пору жил я неспокойно, и сны мне снились отвратительные, а то один и тот же целыми неделями.
Будто живу я в стеклянном шаре, куда доступа воздуху нет. Я кричу, бьюсь о стекло, но никто не слышит, и все идут мимо и даже о чем-то о своем, веселом разговаривают.
А я задыхаюсь, мне уж невмоготу, и просыпаюсь весь мокрый, в испарине от злобной и бессильной борьбы.
Кругом тихо. Луна в окошке висит.
Корова за стенкой хрумкает и шумно, протяжно вздыхает.
Тогда и я успокаиваюсь и незаметно для себя засыпаю.
9
Антонина Тихоновна натопит полный таз свечей, руки туда по локоть опустит и сидит, скривив лицо от боли.
– Ежели в тебе врачи туберкулез открыли, то тебе в хлеву пожить надо. Тем воздухом подышать. Лучшее средство от груди. А лучше, не верь ты им, врачам-то. Тоже, чай, люди. Обмануть могут, а ты молодой еще.
Воск остынет, подернется пленкой и как янтарь станет.
Я улыбаюсь, закрываю глаза и вижу себя маленьким.
10
Я сижу на развилке старой скрюченной сливы, а внизу подо мной, в солнечном пятне, валяется книжка вверх обложкой. На обложке здоровый человек дерется с тигром. Я читаю перевернутые буквы: «Витязь в тигровой шкуре».
11
По стволу течет капля янтарной смолы.
Я жду, когда она вырастет и чуть-чуть застынет, тогда я ее съем.
А пока я дую на паутинку, и паучок раскачивается.
Вверх… вниз… вверх… вниз…
12
Антонина Тихоновна что-то мне кричит и машет руками, и мне это странно, потому что она застыла в капле янтаря. Капля висит на тонкой паутинке и раскачивается. Она раскачивается все сильнее и сильнее, и мне становится страшно и жутко, но я ничего не могу поделать.
– Да помоги же ты! Помоги! Черт окаянный! – кричит она все громче и громче, и я просыпаюсь
– Заснул. Видали? А кто же меня вынимать отсель будет? А?!
Она показывает глазами на таз.
Я беру столовый нож и аккуратно вырезаю куски воска с застывшими в них руками.
Она идет к ведру с горячей водой, и вся красота исчезает.
– Ну, пока полегчало. А ты спать иди, я тебе молока снесу. Подою коровку и снесу на ужин.
13
Я бродяга. Я не могу принадлежать чему-либо или кому-либо.
Я принадлежу своим настроениям. Когда мне не спится, я думаю об этом.
Я хотел бы жить везде понемногу, где-то дольше, а где-то меньше.
Я не могу принадлежать к определенному кругу людей, и, наверное, поэтому у меня нет друзей, и я одинок.
Я не люблю то, что я делаю в искусстве, хотя многим мои картины нравятся.
Мне это безразлично.
Теперь я рисую почти машинально.
Я сталкиваю свет и тень, и тени с тенями. И свет со светом, и мне это неприятно; мне кажется, что я безжалостно кромсаю живое тело природы.