– Ребенок? Да, ты же знаешь. Сашка только разве что, и все. Отец ее, чертов на гитаре игрец, зачал мне это мелкое проклятие и испарился, даже адреса не оставил. Ни алиментов, ничего, тащи, Маша, как знаешь! А я тащила. Все время тащила, когда у нее ноги крестом были, когда она задыхалась по ночам, когда руку сломала, бегала с ней по больницам – и никакой благодарности, вся в отца своего, небось, когда вырастет, бросит меня, как пить дать.
Саша застыла в дверях и слушала, сжав кулаки. На глаза наворачивались слезы: не забыть бы про мясо в духовке, иначе оно подгорит, и она опять будет виновата.
– И не говори! Вообще непонятно что это, а не ребенок. Понимаешь, она живет в своем собственном мире. Друзей себе каких-то придумывает – нет чтоб в школе общаться! С одноклассницами со всеми переругалась, боже ж ты мой, мать ее подруги звонила, чуть в суд не собралась подавать – эта дуреха ее взяла и локтем в бок пихнула так, что синяк остался. Школу прогуливает, учиться не хочет – думаю ее психиатру показать. Не может же быть так, чтобы был ребенок нормальный, а потом – раз! – и началось. Может, случилось у нее что-то, я же не знаю, никогда мне ничего не рассказывает, всегда молчком да молчком.
– Может, влюбилась в кого-то, – трубки послышался тети Олин смех, а мать зашла на кухню.
Массивная, высокая и очень полная, мать тряхнула черными волосами – из-за вечного недовольного выражения на рубленом, будто на картинах Дейнеки, лице она была похожа на обеспокоенного индейца племени Тау – она окинула взглядом крохотное пространство. На кухне дым стоял столбом.
– Оль, я тебе перезвоню, хорошо? Ах ты, маленькая дрянь, – мать повернулась к Саше, и выражение ее лица не предвещало ничего хорошего. – Я попросила тебя об одной простейшей вещи – последить за мясом, и ты нихрена не справилась! Ты все испортила! Что мы теперь будем есть, а, кусок дерьма бесполезного?
Пощечина. Еще одна пощечина. Щека горит, а еще обидно до боли, и Саша, не в силах больше сдерживаться, начинает плакать. Она прекрасно умеет плакать тихо – от рыданий мать отучила ее еще в детстве – не привлекая внимание. Слезы тихо катились по ее трясущемуся от обиды и боли лицу, заляпывая очки так, что ничего не было видно: все расплывалось, превращая мир во что-то эфемерное и расплывчатое, будто смотришь на луну, закрытую облаками.
– Еще и ревет, ничтожество, – мать умела орать так, что уши закладывало. Но это не было страшно: поорет и перестанет. Бояться стоило когда мать так цедила слова сквозь зубы. Это не предвещало ничего хорошего. Значит, она не просто разгневалась. Она в самой настоящей ярости. – Испортила праздник. Испортила весь обед. И отмалчивается, и отмалчивается, посмотрите на нее, цаца какая. Что молчишь, а? Что молчишь?
– Мам…
Саша прекрасно умела плакать беззвучно. Реветь навзрыд, с соплями и всхлипами, она разучилась еще в далеком детстве, ведь за рыдания ты получаешь прямо по кумполу: такой был закон. Так вела себя мать. За столько лет можно было научиться скрывать абсолютно все. Слезы, почти незаметны, особенно если отвернуться, всхлипы, вырывающиеся из груди помимо воли, можно замаскировать под кашель. Можно скрыть все, но не эту боль в горле, когда все сжимается, будто в тисках. Когда ты не можешь сказать ни слова. Когда тебе задают вопрос, и ты понимаешь: проиграл. Не справился. Не устоял. Проявил слабость.
– Ах, ты еще и рыдаешь, маленькая мразь! Вали в комнату и чтобы не показывалась мне на глаза. Не будешь ничего встречать – не заслужила.
В комнате ужасно душно: мать не разрешает открывать единственное окно. Сначала, когда Саша была совсем маленькой, она боялась, что ребенок сядет на подоконник и свалится – а Саша обожала сидеть там, смотря на ребят, с которыми ей, конечно же, нельзя было играть в любом случае. Потом мать утверждала, что будет сквозняк, а у Саши слабые легкие, и она непременно простудится и сляжет с воспалением легких, а у матери и так забот полон рот.
Честно говоря, Саша очень бы хотела заболеть сейчас чем-нибудь прилипчивым. В первом классе она словила воспаление легких – не единственное в ее толстенной медицинской карте – и полгода просидела дома, делая домашку и смотря мульфильмы у старенького пузатого телевизора.
Как бы она хотела и сейчас просидеть полгода, только бы не появляться больше в школе. Только бы не отсиживать эти бесполезные уроки, слушая краем уха, как обсуждают – осуждают – ее за ее собственной спиной. И снова не сталкиваться с Аней взглядом. Все это бездумная и бесполезная трата времени.
Окно закрылось с громким скрипом, и занавеска, заменяющая Саше стенку, кокетливо заколыхалась. На стол с верхней полке с шумом упала ее первая книга – детские стихотворения, которые она повторяла по слогам, водя пальцем по толстым, черным, похожим на жуков буквам, как только-только научилась читать.
Когда-то, в СССР, некоторым художникам и писателям не разрешали публиковаться, и, голодные и обозленные на весь мир, они шли туда, где им платили: в детскую литературу. И уж там-то – а многие из этих художников детей просто-напросто ненавидели – им было, где разгуляться.
Рисунок ярко выделялся на фоне текста. Он изображал детское мыло. Умильное, розовое и в горошек, с лицом, перекошенным от ужаса. Оно лежало в мыльнице и, видимо, отсчитывало последние секунды до экзекуции, ведь к нему уже направлялся грязный, весь измазанный в чем-то черном, отвратительно ухмыляющийся мальчишка.
«Такова судьба моя. Чем чище вы, тем меньше я».
– Такова судьба моя, – пробормотала Сашка и улеглась на кровать, устало прикрыв глаза. Настроение было испорчено. Она не злилась на мать: книга все сказала правильно.
Такова уж у нее судьба.
Судьба козла отпущения – того человека, на которого будут срываться все. Навозного жука, который все копается и копается в своих проблемах, вместо того, чтобы, наконец, встать и начать делать что-то полезное – а что такого полезного Саша может создать? Практически ничего, кроме пыльных отрывков из историй, что валяются у нее в ящике стола и никогда не будут дописаны.
Саша прекрасно знала, что у нее за судьба. Сначала закончить школу – полную унижений и скуки. Потом точно такой же университет – мама выберет за нее, куда ей нужно будет идти. Потом работа – и долгих тридцать, сорок лет безделья, разве что Саша, наконец, не вырвется из этого проклятого, порочного круга – но судьбу не обманешь. Чем чище вы, тем меньше я.
Вечерело и жутко хотелось есть, за окном гремел салют, и Саша очень бы его хотела посмотреть, но тогда пришлось бы снова открыть окно с таким же противным скрипом, и мать точно бы ее заметила. Во дворе кто-то весело кричал, пускал петарды, слышались поздравления с Новым годом и, чувствуя жадное, нечеловеческое желание подобрать хотя бы крохи чужой радости, Саша забылась во сне, периодически всхлипывая.
Никто за ней не зашел и никто не позвал на праздник.
* * *
Она открыла глаза и поняла что озябла до невозможности. Выл ветер, грустно и протяжно, будто брошенная собака, ласкаясь к Сашиным голым ногам и занося ее снегом до самых бровей. Саша закоченела моментально, в своем дурацком домашнем костюме – футболка, вытянутые на коленях тренировочные штаны, линялый свитер и видавшие виды тапочки – и принялась дуть на стремительно синеющие руки, надеясь сохранить хотя бы кроху тепла. В одном из окон ближайшего дома горел свет. Переливалась разноцветная гирлянда, и Саша поняла: ей нужно туда. Двор был очень и очень знакомым, только вот не было рядом Владлена, который бы прогнал злобных мальчишек. Да и мальчишек рядом не было: кто бы выпустил детей на улицу в такой буран?