– У моей матери он был очень поздним ребенком. Он был пятым ребенком в семье. Очень печальная история. Он всегда был трудным. Только у него из всех пятерых были проблемы с учебой. А в конце концов он покончил с собой.
Из-за проблем с учебой?
– Да, да. У него были серьезные проблемы… Об этом очень трудно говорить, видите ли, потому что, когда он покончил с собой, я уже жил в Америке. В сущности, я доподлинно не знаю, видите ли… У него всю жизнь были проблемы – с учебой, во взаимоотношениях с людьми, с однокашниками. Наконец, он покончил с собой.
На протяжении всего разговора Жирар давал понять, что знал Антуана плохо – ввиду разницы в возрасте и того, что жил вдали от Прованса. Впоследствии мне стало известно, что Жирар часто смягчал таким вот образом события былого, когда душевные раны заживали, зарастая плотным слоем рубцовой ткани. Обстоятельства смерти Антуана можно трактовать по-разному: вероятно, он бросился под трамвай. «По-моему, Рене считал это не самоубийством, а чем-то вроде folie, – вспоминал Фреччеро. – Он ощутил, что произошло нечто серьезное. Невозможно безразлично отнестись к смерти родного брата».
Между тем, по воспоминаниям Мэрилин Ялом, реакция Рене Жирара была далека от отстраненности или философского спокойствия. Супруги Ялом пустились в странствия в связи с работой: переехали на Гавайи, а затем оказались в Стэнфорде. Мэрилин вспоминает, как дописывала диссертацию в стэнфордской Библиотеке Сесила Х. Грина. В Балтимор на защиту она прилетела на самолете – и внезапно обнаружила, что Жирара, с которым она не виделась три года, нет в городе: он вылетел во Францию разбираться с семейным кризисом. Ялом огорчилась, что не удалось встретиться, но эти обстоятельства были «страшным, страшным ударом для Рене», – вспоминала она.
Жозеф Жирар так мощно направлял развитие Рене Жирара, что напрашивается мысль: уж не подстегнула ли кризис кончина Жозефа, случившаяся за год до смерти Антуана? «В таких случаях семья всегда чувствует себя виноватой, если не смогла помочь, – сказал как-то Рене Жирар. – Был ли он в семье козлом отпущения? Честно говоря, над этим вопросом я недостаточно много думал. В конечном итоге теперь, когда я думаю об этом… быть может, это типично»
170.
В анонимном издательском предисловии к сборнику «To Honor René Girard» я набрела на загадочный пассаж, где прослеживался личный путь Жирара в контексте романов, проанализированных им в «Лжи романтизма», и его поисков истины в величайших литературных произведениях: «И все же романы следовало не использовать в качестве инструментов, как не самую надежную базу данных, а читать по законам, предписанным ими самими, – как откровения об истине, которая выше статистики, истине, к которой приходишь ценой сильных личных страданий»
171. Иногда мне казалось, что эти законы распространяются и на самого Жирара.
* * *
Развеселые ланчи чуть ли не каждый день то в профессорском клубе, то в балтиморских кафе продолжались. Сложилась целая компания – в основном из сотрудников кафедры романских языков, но время от времени прибывали и подкрепления с английской кафедры.
«В Хопкинсе он был крупной фигурой в гуманитарной сфере – и даже среди специалистов по точным наукам. Кто такой Рене, знали все», – сказал Госсман.
Шотландец не без горечи припомнил, как они высмеивали своих предшественников, в том числе местное светило – великого ученого Генри Кэррингтона Ланкастера (1882–1954), автора «Истории французской драматургии XVII–XVIII веков». Впоследствии Госсман раскаялся в этом.
Он чуть-чуть научился смирению в результате того, что, возможно, чрезмерно подпал под влияние растущей известности Жирара. Госсман сказал, что его первая книга – исследование творчества Мольера – была упражнением в нахальстве в бывшей вотчине Ланкастера. «В книге я оставил практически без внимания все те положительные факты, на установление которых он потратил всю жизнь, я вообще почти не принимал в расчет научную литературу, – писал он позже. – В результате я многое упустил из виду и теперь считаю эту книгу крайне несовершенной. Но она отвечала духу кафедры, где маяком был Жирар, и к работе отнеслись милосердно (слишком милосердно), сочтя ее дуновением свежего воздуха в исследованиях XVII века – и, наверно, до какой-то степени, в тот исторический момент, так и было»
172.
«Мало-помалу воодушевление, кружившее мне голову, выдохлось, и я заволновался: так ли уж серьезен подход, продвижению которого я способствую? Настораживал меня и харизматический ореол вокруг Жирара. Все мы – и молодые преподаватели, и аспиранты – жаждали его внимания и одобрения. Мне показалось, что мы превращаемся в раболепных подражателей, автоматически прилагая ко всему знаменитый жираровский принцип désir triangulaire
173, что мы все меньше способны на самостоятельные суждения и критику».
Он продолжил: «Его интеллектуальный стиль тоже стал меня настораживать. Мне казалось, что в нем есть чрезмерная самоуверенность, презрение к другим возможным точкам зрения, слишком мало почтения к сложноустроенному объективному миру – миру текстов и миру истории, – а также безразличие к дискуссиям и спорам. Весь фокус в том, чтобы просто произносить умные или провокативные фразы, не лишенные некоторой интеллектуальной убедительности или шарма, и не тратить время на их веское обоснование. Возможные возражения и контраргументы не принимались в расчет. Я решил слегка дистанцироваться»
174.
Впрочем, люди такого склада, как он, просто не могли не дистанцироваться. «Иногда Лайонел вел себя как истый шотландец», – сказал Макси. Госсман был склонен смотреть на все «с объективных морализаторских позиций, иногда глазами историка – иначе, чем другие». Макси уверял, что Госсман в жизни никогда не смог бы стать чьим бы то ни было адептом – это было бы совершенно невероятно: «Он держался наособицу, всегда смотрел слегка скептически – для цветистых жестов у него слишком шотландская натура. Его отношение к ситуации было неоднозначным, не вполне чуждым заботе о своих интересах».
У Ялом свои воспоминания об истории этих взаимоотношений, тоже слегка непохожие на прочие версии: между Фреччеро и Госсманом разгорелось «братское соперничество» за одобрение и симпатию Рене, но Госсман, как и сама Ялом, был еврей и отчасти чужак не только по натуре, но и по наследию. Коллеги, принадлежащие соответственно к французской и итальянской культуре, неизбежно должны были иметь между собой больше общего.