В свой тридцатиминутный дневной перерыв между лекциями и заседаниями Жан-Пьер Дюпюи умял в кафе книжной лавки Стэнфордского университета большой маффин, запивая какой-то бутилированной водой, дающей дополнительную энергию. Впрочем, энергии ему, похоже, и так не занимать. Дюпюи, один из ближайших соратников Жирара, растолковал мне, почему французские интеллектуальные круги, как ему самому кажется, подвергают его коллегу и друга полному остракизму. Итак, он быстренько перечислил три главные причины неприятия Жирара и высказываемых им мыслей:
Причина №1: «Он верит в Бога и говорит об этом». Дюпюи сказал, что во Франции laïcité означает на практике «публичную ненависть к религии», и на этом фоне Жирар выглядит шокирующим отклонением от нормы. «Если бы какой-нибудь французский лидер сказал: „Боже, благослови Францию“, – люди вышли бы на улицы. Опять грянула бы революция», – сказал Дюпюи.
Причина №2: «Он верит, что наука о человеке возможна». Постструктурализм и другие -измы отрицали познаваемость истины либо самое малое обесценивали ее. Поэтому, сказал он, во Франции «истина перестала считаться „законным платежным средством“».
Причина №3. И наконец, то, что Дюпюи назвал последней каплей, переполнившей чашу терпения: «№1 и №2 – одна и та же причина». Иными словами, «если истину вообще возможно найти, то благодаря тому, что истину открывает человеку Бог, а воплощение Бога – Иисус Христос».
Я, со своей стороны, невзирая на утверждения Дюпюи, а также вопреки тому, что американские политики открыто называют себя верующими, не вполне уверена, что в США, среди bien pensants
283 в нашей собственной стране, все абсолютно по-другому.
Возможно, еще и поэтому труды Жирара имеют более широкий резонанс в культурно-исторической среде Восточной Европы – там при коммунистах христианская вера часто подвергалась нападкам, а исследования Жирара обладали непосредственной, глубоко личной злободневностью. Мы ценим то, за что платим дорогую цену – причем не только деньгами. В годы холодной войны труды Жирара часто привозили из-за границы контрабандой или распространяли в самиздате, и они имели для читателей насущное прикладное значение. Члены польского движения «Солидарность», участники чешской «бархатной революции» и прочих изводов антикоммунистического сопротивления говорили, что учились противостоять насилию, которое наблюдали вокруг, именно по работам Жирара. Он их вдохновлял. Когда в беседах с ведущими восточноевропейскими поэтами Адамом Загаевским и Томасом Венцловой я упомянула о знакомстве с Жираром, оба отреагировали поразительно схоже. «Завидую вам», – сказали оба.
Венцлова, борец за свободу и диссидент, в коммунистический период вынужденно покинувший родную Литву, позднее написал мне письмо с позиций своего уникального опыта: «Насилие и механизм козла отпущения – самые существенные явления человеческой жизни. Пожалуй, их не избежал никто – ни в качестве жертвы, ни в качестве гонителя: мне это прекрасно известно по личному опыту (впрочем, подсознательно или лишь полуосознанно это известно вообще всем). Можно было бы согласиться с мнением, что механизм козла отпущения не единственная основа религии и культуры человечества, но его существенная роль столь полно разъяснена лишь в работах Жирара», – написал он.
Соглашаясь с идеей Жирара, что Новый Завет разоблачает равно механизм козла отпущения и жертвенный кризис, он добавил, что деятельность Христа веками трактовали глубоко неверно. У Венцловы не было особенно сильной аллергии на религиозные стороны вопроса. «Проект Жирара в науке, возможно, граничит с метафизикой и мистицизмом, но я полагаю, что это неизбежно практически для любой доктрины, которую серьезно обдумывают и развивают вплоть до конечных следствий из нее».
Бенуа Шантр в электронном письме из Парижа отозвался более жестко об академических кругах вообще и о французских в особенности: «Для начала нужно припомнить, что университет, как и все институции, зиждется на ревности». Он назвал междисциплинарность Жирара пощечиной академическим классификациям, ритуалам и табу. «Кстати, еще и поэтому Рене выбрал США, где уважение к оригинальности, пожалуй, не вызывает такого внутреннего сопротивления, как во Франции. Собственно, он сознавал, что в 1947 году, расставшись со своей первой родиной, заодно распрощался и с грозным интеллектуальным „клиром“».
«Вещи, сокрытые» были восприняты по обе стороны Атлантики как поворотный пункт, и некоторые последователи Жирара, добравшись до него, дали задний ход. Предыдущие книги внушили им успокоительное ощущение, что Жирар относится к своей христианской вере не так уж и серьезно или что она по крайней мере менее существенна, чем ценности, которыми руководствуется большинство ученых, стараясь завоевать себе репутацию. Но изданием этой книги Жирар совершил своеобразный «каминг-аут» – открыто и вразрез с интеллектуальной модой объявил себя христианином. Некоторые сторонники расценили это как предательство – они ведь никак не ожидали ничего подобного и решили, что от них что-то скрывали. Историк-постмодернист Хейден Уайт в статье, опубликованной в 1978 году в «Diacritics», обвинил Жирара в средневековом мышлении и реакционности, а о его исследованиях написал, что в них теперь больше метафизики, чем науки. Серр в рецензии на «Вещи, сокрытые от создания мира» упорно умолчал о том, что центральный вопрос книги – откровение Христово. Но новая позиция Жирара сформировалась не ради привлечения внимания, и к ней не прилагалось никакой пиар-стратегии, призванной свести к минимуму число критических отзывов. Жирар просто шел вслед за мыслями, занимавшими его все больше.
Те, кто дожидался, пока Жирар выскажет свои взгляды, и думал, что прежде он был не вполне откровенен, в конце концов поневоле испили полную чашу. Эта доза часто убивала интерес тех, кто впитал, по словам Жирара, «своего рода „священный“ ужас перед библейским текстом, характерный для всей мысли эпохи модерна»
284. Но в то же время у него появились новые почитатели: один коллега рассказал мне, что его друг, читая предыдущие книги Жирара, почему-то не заметил тему христианства, но «Вещи» его так заинтриговали, что он в дождливую погоду пошел на другой конец Парижа пешком, чтобы познакомиться с Лефором, собеседником Жирара; так повторился в миниатюре подвиг Угурляна, ради Жирара несколькими годами раньше перелетевшего через Атлантику.
Возможно, хотя об этом мало кто упомянул, и поклонников, и хулителей застала врасплох тревожная смена интонации. Если в «Насилии и священном» рассмотрены открытия антропологов в сфере культур, далеко отстоящих от нас во времени и пространстве, – ритуальный каннибализм у племени тупинамба и мифы цимшиан, – то «Вещи, сокрытые от создания мира», напротив, чуть ли не добиваются от читателя реакции, обходясь без антуража, который создал бы успокоительную видимость отдаленности. Жирар критиковал коллег-ученых, утверждая, что «критическое мышление всегда предпринимается только ради личного самооправдания», и так описывая наш нынешний печальный удел: «Жертвы всегда налицо, и они всегда оружие, которое каждый точит на своего ближнего в отчаянной попытке обеспечить себе где-нибудь в каком-то неопределенно-утопическом будущем некий участок невинности, который он будет населять один либо вместе с восстановленным человеческим сообществом». Он писал, что таков странный, но вполне объяснимый парадокс, поскольку жертвоприношение – следствие борьбы между двойниками: «каждый обвиняет других в том, что они сдаются, и каждый старается свести счеты с жертвоприношением посредством последнего жертвоприношения, которое изгнало бы зло навсегда»
285.