Книга Эволюция желания. Жизнь Рене Жирара, страница 77. Автор книги Синтия Л. Хэвен

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Эволюция желания. Жизнь Рене Жирара»

Cтраница 77

* * *

Я не позабыла замечание Апостолида о Жорже Батае – «плохише» французской теории, чья зловещая и значимая фигура до сих пор присутствует в этом возвышенном царстве мысли.

И Батай, и Жирар живо интересовались жертвоприношением и соответствующими ритуалами, поверяя свои идеи трудами таких антропологов XIX века, как Дюркгейм и Фрэзер. Однако для Батая жертвоприношение было не чем-то символическим или чисто теоретическим, не архаической церемонией, вышедшей из употребления вскоре после гибели ацтекской цивилизации. Для Батая жертвоприношение – это человеческое жертвоприношение, причем жертвоприношение в буквальном смысле. Эмблемой тайного общества «Ацефал», созданного Батаем в 30-е годы ХХ века, был человек без головы.

Мы не можем доподлинно выяснить, что происходило в «Ацефале», общество как-никак было тайное, – но, по слухам, Батай сотоварищи пытались воссоздать человеческое жертвоприношение путем реального отсечения головы. Батай добровольно предложил себя в жертву, но его собратья не согласились, так что добровольную жертву подыскать удалось, но потенциальные убийцы струсили. Интересный поворот событий: никто не согласился стать палачом – так сказать, бросить первый камень. «Новая религия», которую Батай надеялся создать в этом аналоге «чашки Петри», сдулась прежде, чем начали делиться первые клетки. Возможно, это было комично, и все же к Батаю влекло некоторых мыслителей, перед которыми мы сегодня преклоняемся, в том числе Вальтера Беньямина и Теодора Адорно.

Жирар единожды упомянул Батая в «Насилии и священном» как мыслителя, который, подобно ему, осознал, что запреты преграждают путь волне насилия; такую догадку какое-то время обдумывал, но затем отбросил Фрейд. Батай, по словам Жирара, сформулировал ее «очень внятно». «Конечно, иногда Батай говорит о насилии как о предельной пряности, которая одна и способна разбудить пресыщенные чувства современности», – почти как Сартр в «Критике диалектического разума». Жирар продолжал: «Но иногда его книга выходит за пределы декадентского эстетизма, крайним выражением которого она является: „Запрет устраняет насилие, и наши жесты насилия (в том числе и те, которые откликаются на сексуальный импульс) разрушают в нас спокойную гармонию, без которой немыслима человеческая совесть“» 345.

Впрочем, Батай упивался непосредственностью и проникновенностью акта жертвоприношения как такового, а не его причинами и последствиями – не тем, что занимало Жирара. При своих попытках «ресакрализации» общества Батай особо выделял сам ритуал жертвоприношения, то есть мучительную смерть животного или человека и вызываемые ею душевные состояния. Для него «священное» было вспышкой иррациональности и дионисийской силы в мире, неустанно стремящемся навести во всем порядок. Этот яркий момент длится недолго, неизбежно растворяясь в обычных, институциональных паттернах, а значит, его следует воссоздавать снова и снова путем психо-духовных деструктивных актов, а зачастую посредством трансгрессивной сексуальности.

Проблема с решением Батая – установкой на жизнь в текущем мгновении – не только в том, что попытки вести такой образ жизни плохо осуществимы на практике, даже если, допустим, у вас предостаточно свободного времени и технических возможностей. Жизнь в текущем мгновении заставляет все глубже замыкаться в своем «Я», думающем только о себе и потакающем своим капризам, а это «Я» все сильнее зависит от мгновений самовоспламенения, когда только и ощущает себя живым.

И все же Батай был прав. Полное уничтожение может вызвать экстаз не только тогда, когда объект уничтожения – ты сам. Он обнаружил, что эффект от уничтожения можно ощутить даже на чужом примере, на примере фигур, находящихся где-то очень далеко; вот способ снять проблемы с поиском добровольных убийц. Потому-то Батая все сильнее затягивало зачарованное созерцание неописуемо ужасающей фотографии замученного и расчлененного китайца; возможно, в пору учебы в семинарии философ точно так же медитировал у изображения распятого Христа. Я невольно спросила себя, что бы подумал молодой китаец, чье имя история не сохранила, если бы узнал, что кто-то, уютно сидя в Париже, использовал его зверскую казнь как подспорье для медитации.

Однако если Батай попытался возродить жертвоприношение, то Жирар предложил более трудный путь, начинающийся с кардинального отказа от насилия как от решения. Батай считал, что ненасилие – цель недостижимая и мы самое большее можем надеяться, что сумеем признать и принять свою склонность к насилию – и отнюдь не теоретически. Кроме того, Батай, похоже, не стремился к той социальной сплоченности, которую обеспечивало жертвоприношение, ведь он ратовал за постоянную дестабилизацию и нарушение равновесия, а также за осознание того, что мы не самостоятельные, не обособленные существа; словом, он ратовал за постоянную «обезразличенность», которую Жирар, так или иначе, считал источником насилия.

Чем больше я размышляла, тем отчетливее мне казалось, что Батай ближе к самому Апостолиду. Позднее я спросила у этого специалиста по Унабомберу, повлияли ли эти мыслители на него самого. И повлиял ли конкретно Жирар?

Он ответил не сразу – сперва призадумался. Нет, сообщил он, антропология ХХ века пронизана теми же вопросами, которые не давали покоя Жирару. «Жертвоприношениями я увлекся еще до Рене», – сказал он. Но этот ответ он дал лишь помедлив, и я засомневалась. И он на секунду тоже.

Глава 12
Новый Дарвин наук о человеке

Абсолютный отказ от насилия – это абсолютный отказ от истории.

Джон Фреччеро 

В 1980-е годы в кампусе Стэнфорда – где-нибудь на почте или в книжной лавке – мне иногда попадался на глаза мужчина лет шестидесяти с лишним, примечательной внешности, с целеустремленной походкой. Какой-нибудь кинорежиссер, ориентируясь только на его внешний облик, выбрал бы его на роль великого мыслителя всех времен и народов – допустим, Платона или Коперника. Вероятно, для профессоров старой школы такая внешность была выгодным преимуществом: голова большая – ну прямо-таки скульптура-тотем, глаза темные и глубоко посаженные, густая копна волнистых с проседью волос. Картину целеустремленности дополнял коричневый кожаный портфель – один из тех специфически профессорских портфелей, которые сгинули в эпоху ноутбуков: застегнутый на ремешки с пряжками, часто ломившийся от бумаг, писем и папок.

Лицо у него было настолько необычное, запоминающееся, что оно всплыло в моей памяти спустя двадцать лет, при личном знакомстве с профессором, которому уже перевалило за восемьдесят, – да, разумеется, то был Рене Жирар. Все это время он маячил на периферии моего поля зрения, а я и не догадывалась.

Меня удивило, что в кампусе своего университета он был невидимкой. Позднее он скажет мне, что в Стэнфорде лишь немногие понимают, над чем он работает. В эпоху, когда внимание сосредоточено на нескольких миллисекундах, люди типа Жирара часто оказываются для нас за пределами спектра, видимого «невооруженным глазом». Их достижения занимают целую долгую жизнь, а не несколько дней или несколько месяцев. Совсем как изменения климата или расцвет и крах империй, они ускользают от непосредственного наблюдения. Чтобы исправить свою халатность, я написала несколько статей. Когда мы были знакомы всего лишь неполный год, он надписал мне одну из своих сравнительно малоизвестных книг «Мимесис и теория» так: «Синтии, со всей моей признательностью за ее блестящий вклад в мою научную репутацию». Я усомнилась, что успела заслужить такой почет. Он был милейшим и обворожительным собеседником и – даже не знаю почему – относился ко мне благосклонно: похоже, это знакомство стало одним из счастливых поворотов моей судьбы. Дружба была теплая и не на равных; благодаря безмерной учтивости Жирара это неравенство не становилось помехой при наших беседах.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация