Он предпочел заговорить о трудах Рене Жирара: «Их интеллектуальная мощь достаточно велика, чтобы вызвать у тебя раздражение, способствующее плодотворной работе, и нарушить обычный ход твоих рассуждений. Вот коронная черта великих интеллектуалов». Жирар, как сказал Гумбрехт, неутомимо работал над несколькими глубокими и плодотворными идеями, начав несколько десятков лет назад с первичной интуитивной догадки. В нашу эпоху такой доблестный интеллектуальный труд всей жизни – редкость. Другим нелегко повторить путь Жирара ровно потому, что по мере развития его идей их «взаимосвязь все больше внутренне усложняется», и этот процесс невозможно ни перенять, ни воспроизвести. Эта мысль часто посещала и меня: искусно выстроенное здание мысли Жирара словно бы развертывается из жизни своего создателя. Средоточием здания служит «движок» личной психологии Жирара, и, глядя со стороны, эту систему понять невозможно. Она неподражаема.
«Его убежденность в собственной правоте граничит с самоиронией»: она настолько велика, что он не считал нужным ввязываться в «глупые интеллектуальные петушиные бои», сказал Гумбрехт. Он заметил, что исследования Жирара, возможно, поблекнут, повторив судьбу очень многих мощных систем мысли. Даже Карл Маркс сегодня кажется слегка старомодным, хоть и остается «великим классиком, вышедшим из немецкого идеализма». Гумбрехт уверенно заявил, что Жирар тоже останется великой фигурой, возвышающейся над другими, и его работы не устареют, так как «их корни питает грандиозная интеллектуальная жизнь». Он добавил: «Несмотря на выстроенные вокруг него интеллектуальные структуры он – solitaire
346. Его исследованиям присуще свойство, роднящее их со сталью: сила, четкость, ясность. Они как скала. Они не исчезнут и продержатся еще долго».
Он встает, завершая наше короткое интервью, но приглашает меня зайти еще. Замечает, что говорить о Жираре – «изысканное удовольствие».
Джон Фреччеро тоже, видимо, полагал, что это – изысканное удовольствие, но с примесью сомнений в себе и других сомнений из-за слов, произнесенных вслух, и других слов, оставшихся непроизнесенными. Когда я в последний раз уходила из его пронизанного солнцем дома в Пало-Альто, Фреччеро вручил мне стэнфордский фестшрифт «В честь Рене Жирара», изданный спустя пять лет после переезда Жирара в Калифорнию. Обратите особое внимание на предисловие и послесловие, проинструктировал он меня. Обе статьи – и вводная, и заключительная – без подписи. Их написал Фреччеро? Когда я спросила, он не ответил. Я предположила, что их действительно написал он. Когда позднее я читала их у себя дома, мне слышался его голос. Пассаж довольно пространный, но выводы толковые, изложены красноречиво, и Фреччеро явно хотел, чтобы этот текст сказал все за него:
Проницательный анализ эпохи модерна, проведенный Жираром, поставленный им диагноз «„цивилизованное“ насилие», ясность его мышления при столкновении с идеологическими оправданиями – все это черты работы, выполненной с неподдельной установкой на добросовестность. Если голос Жирара способен будоражить, предостерегать об опасности, иногда раздражать столь многих, то благодаря тому, что в равной мере оспаривает все компромиссы, поблажки и предрассудки. Если его послание миру выглядит очень четким, то благодаря тому, что Жирар ничего не принимает на веру. Парадоксальным образом, именно потому, что в ней с почти небывалой ясностью и прозрачностью выражено, какая ответственность возложена на человечество в сегодняшнем мире, мысль Жирара поддается множеству конфликтующих между собой интерпретаций и неверных истолкований. Для кого-то он алармист, для других – пророк, где-то в нем видят пропагандиста, где-то еще – тоталитариста, но для большинства Жирар остается, в сущности, теоретиком. Эти разнообразные интерпретации, даже если они совершенно ошибочны, – вероятно, лучшая дань уважения его чрезвычайно плодотворному и блистательному уму, а также определенно убедительное доказательство силы этого ума.
Так и есть: в поразительно пестром множестве школ и дисциплин идеи Жирара либо превозносят, либо на дух не переносят. Тот факт, что политики, юристы, экономисты, ученые, теологи, антропологи, писатели и специалисты из самых разных областей разбирают мысли Жирара по косточкам и откликаются на них, – уже признание силы этих мыслей. Дело в том, что широкий резонанс голоса Жирара отражает основополагающую простоту его послания. Этот голос говорит о человеческом достоинстве и сути вещей, не скованных подозрениями и страхами. Он вдохновляет и поощряет заново исследовать корни гуманистической мысли и ее отголоски
347.
* * *
В разговорах со мной Жирар говорил, что когда-то подумывал написать книгу о проблемах экологии – это было еще одной приметой его разворота к точным и естественным наукам, хоть и на его собственных условиях. Этот поворот, как и другие удачные виражи в его жизни, начался с Эдипа. Главной темой должна была стать путаница между природным и антропогенным – а их путают со времен древних Фив и доныне.
Еще в «Насилии и священном» Жирар ставил вопрос, какого рода чума опустошила Фивы. И обнаружил, что в рассказе об этой чуме, совсем как у Машо в «Суде короля Наваррского», смешаны в одну кучу элементы естественных и сверхъестественных явлений. Что, собственно, там приключилось? Даже если Софокл имел в виду знаменитую чуму 430 года до н.э. в Афинах, «это нечто большее и иное, чем просто вирусная болезнь под тем же названием. Эпидемия, прерывающая все жизненно важные функции города, не может остаться в стороне от насилия и утраты различий»
348. По утверждению оракула, причина бедствия – заразное присутствие убийцы. Имя убийцы не названо, это лишь предположительно один человек, а не несколько. В криках хора, требующего жертвоприношения, метафоры болезни звучат вперемешку с образами, относящимися к военной сфере. Инфекция и пелена взаимного насилия абсолютно тождественны. «Взаимодействие троих протагонистов, по очереди обуреваемых насилием, сливается воедино с развитием эпидемии, всегда готовой поразить как раз тех, кто претендует на господство над ней»
349, – писал Жирар. Людские беды, в данном случае неурожай, болезни и падеж скота, могут как предшествовать панике и вспышкам насилия в общине, так и происходить после них, а выливаются они в поиски человека, которого можно объявить единственным виновником.
Слово, которое употребляли древние греки, допускает двоякое толкование. У Софокла и Фукидида «чума» – обычно nosos. Специалист по античной литературе Фредерик Ал указывает: «Значение слова nosos можно также расширить до политической метафоры». В пятой книге диалога «Государство» Платон изображает конфликт между греческими государствами «не просто как гражданские войны, но как то, что само по себе наподобие nosos, „болезни“: „Эллада в этом случае больна“. Многие зрители пьес Софокла, возможно, разделяли мнение Платона, что междоусобные войны греков суть „крайнее заболевание (nosêma)“ полиса»
350.