Спустя несколько лет, из-за еще одного инсульта, его речь стала косноязычной и невнятной. Мне вспомнились визиты доктора Георга Фридриха Карла Мюллера к Гёльдерлину и отчужденность некоммуникабельного поэта. «С ним нельзя было молвить ни одного осмысленного слова… Я приходил еще несколько раз, но с каждым разом состояние больного, по-видимому, ухудшалось, а его речи становились все непонятнее. <…> Его речь – звучала она, словно немецкий, перемешанный с греческим и латынью, – стало невозможно уразуметь». Однако Жирар, несомненно, сохранял здравый рассудок и словом или красноречивым жестом изящной руки сигнализировал, что все понимает, хоть и не в состоянии участвовать в разговоре.
Ко всему этому Жирар относился с обычным невозмутимым спокойствием, все чаще «выключаясь» из разговоров. Но спустя месяц-другой его речь мало-помалу снова стала внятной. Помню, в конце июня 2014 года он заметно оживился, когда я спросила о милом его сердцу Гёльдерлине и пробудила тем самым воспоминания о его поездке в Германию, когда в 2006 году его удостоили премии доктора Леопольда Лукаса, вручаемой Тюбингенским университетом. Жирары жили на набережной Неккера – эта река течет мимо башни, где поэт провел последние десятилетия жизни. Неужели никто, кроме меня, не видел здесь параллели с последними годами самого Жирара, когда возраст и болезнь мало-помалу принуждали его к жизни в изоляции? Иногда мне казалось, что это наглядная демонстрация его текстов о немецком поэте, а также нечто вроде отпечатка, который они оставили в его собственной жизни.
Вопросы, занимавшие его на закате дней, содержание его последней книги – все это сделало его мишенью типичного пренебрежения; в некоторых кругах книгу безапелляционно отвергли за одно лишь то, что в ней отражено эсхатологическое мировоззрение. Но пренебрежительное отношение к ней сохранится лишь в том случае, если наблюдения Жирара не подтвердятся. За прошедшее время многие пассажи из «Завершить Клаузевица» оказались на удивление пророческими. Что, если мы и вправду застряли меж двух миров – старым миром насилия и новым миром всепрощения, миром без ответных ударов, который для нас кажется недостижимым? Что, если вся наша жизнь проходит в длинном «зале ожидания», где мы коротаем время до рождения нового мира? Я задала этот вопрос Жирару, но он ответил уклончиво. Я сделала вторую попытку:
Итак, в свете того долгого апокалипсиса, который мы, по вашим словам, переживаем, что бы вы посоветовали?
– Что вы имеете в виду под этим «что я посоветую»?
Что нам делать?
– Ничего.
Мы просто должны его пересидеть?
– Мы просто должны его пересидеть. Да.
Жирар часто цитировал Новый Завет, где сказано, что, если бы Господь не сократил тех дней, «не спаслась бы никакая плоть». Но если живые существа «спасутся», то в каком смысле? В случае Жирара нельзя предполагать, что он употреблял это слово в строго теологическом, а не в антропологическом смысле. Как бы то ни было, описанное им затяжное ожидание в «прихожей» истории (а оно тянется уже две тысячи лет, и конца ему не видно) никто, похоже, не «сократил» – Жирар сам называл этот промежуток "бесконечно долгим". И ведь еще неизвестно, что будет после этой увертюры.
Он ответил: «Ну-у, во всяком случае…», а затем уверенным тоном добавил: «Об этом печется Господь. Да. Да».
* * *
Тридцать лет назад я провела некоторое время в Тюбингене, небольшом университетском городе близ Штутгарта, где гостила у друзей. В Германию я приехала впервые и была рада, что на моем маршруте наконец-то оказался хоть один населенный пункт, не пострадавший от бомбежек во время войны, – средневековый городок, сохранивший очарование из сказок братьев Гримм, уютно примостившийся на берегу Неккара.
Для Гёльдерлина этот город стал судьбой: вместе с Гегелем и Шеллингом, своими земляками-швабами, он учился в Тюбингене в Штифте – протестантском духовном училище. Всех троих связывала тесная дружба, пока – вот уж классический случай мимесиса – не выродилась в ресентимент, взаимные обвинения, пренебрежение, требования объясниться, а потом и в молчание.
Тогда-то Гёльдерлин и сошел с ума – или стал производить впечатление сумасшедшего. Его жизнь, висевшую на волоске, доверили процветающему столяру-краснодеревщику Эрнсту Циммеру; этот интеллигентный ремесленник горячо восхищался стихами и прозой Гёльдерлина. Таким вот образом Гёльдерлин стал квартирантом семейства Циммер и поселился в кукурузного оттенка башне неподалеку от лугов, воспетых в его стихах. Признания жаждет каждый, а Гёльдерлин с особенной горечью переживал из-за того, что отвергнут людьми. С годами его страстные стихотворения стали обрывочными, много редактировались, а в конечном счете забывались. Его жизненный выбор, если одиночество Гёльдерлина вообще можно считать добровольным выбором, напоминает о вопросах, поставленных в «Лжи романтизма и правде романа». Жирар описал «обращение» в плане взаимоотношений с другими людьми: «Метафизическое желание порождает определенное отношение к ближнему и к себе самому; подлинное обращение порождает новое отношение равно и к ближнему, и к самому себе. Формальное противопоставление уединения и стадного духа, участия и отстраненности имеет место лишь в романтизме».
Он продолжал: «Уединение и близость с людьми существуют исключительно в виде функции одного к другому; разъединить их, не впадая в романтическую абстракцию, невозможно»
438. Стендалевский Жюльен Сорель обретает подлинное, хотя и недолгое счастье с любящей провинциалкой, и это кардинально меняет его взаимоотношения с другими людьми. Он «спрашивает себя, такие ли уж они подлецы, как ему представлялось, – писал Жирар. – Лишившись желания покорять и властвовать, Жюльен прекращает и ненавидеть». Раскольников в развязке «Преступления и наказания» тоже преодолевает чувство изолированности от людей, но обретает уединение. «В руки ему попадает Евангелие; его душа обретает долгожданный покой»
439.
Гёльдерлин тоже страдал от головокружительных перепадов настроения, которые Жирар описывал как характерные для трагедий Софокла. Сам Гёльдерлин сетовал: «Ах, если б я не был таким периодическим!»
440 При первом упоминании о поэте в своих трудах, а именно в «Насилии и священном», Жирар придерживался теории о его сумасшествии, вызванном, по утверждениям Жирара, миметической горячкой. В психологическом пантеоне Гёльдерлина высшим божеством был его старший коллега по цеху, поэт Фридрих Шиллер; это божество следовало обожать, ему нужно было завидовать, его следовало умилостивлять, особенно оттого, что его младшего коллегу переполняли безграничные амбиции относительно своего поэтического дара. Когда божество, в которое Гёльдерлин превратил другого человека, с ним сблизилось, Гёльдерлин впал в экстаз; когда божество отдалилось, он скатился в самое беспросветное отчаяние: всеми нами «владеет царящее над нами Ничто; вы ведь ясно сознаете, что цель нашего рождения – Ничто, что мы любим Ничто, верим в Ничто, трудимся, не щадя себя, чтобы обратиться постепенно в Ничто»
441.