Об этом свидетельствует раболепное письмо, которое Гёльдерлин написал Шиллеру в 1797-м, еще до своих худших невзгод: «От Вас я завишу непреоборимо; поэтому, чувствуя, сколь решающе для меня Ваше слово, я стараюсь время от времени не думать о Вас, чтобы боязнь не сопутствовала моей работе»
442.
То, как Гёльдерлин в возвышенно-поэтических, мифологических и квазирелигиозных выражениях описывает перепады своего настроения, Жирар находил одновременно попыткой ввести в заблуждение и откровением: его «письма к Шиллеру ясно описывают ситуацию ученика, видящего, как образец его желания превращается в преграду и соперника»
443.
В 1807 году Гёльдерлин, наконец, затворился в башне. Родные отказывались его навещать и бесстыдно ссорились из-за его наследства. Бывшие друзья, в том числе Шиллер, когда-то оплативший издание раннего эпистолярного романа Гёльдерлина «Гиперион», о нем позабыли. В 1843 году преданное ему добросердечное семейство Циммер проводило Гёльдерлина в последний путь. Ницше, сознававший значение Гёльдерлина, сетовал, что спустя почти двадцать лет после кончины тот остается в германских землях малоизвестен.
* * *
В нашем обществе на жизнь в уединении косятся подозрительно, хотя это неизбежное следствие наличия сознания. Быть живым и обладать самосознанием – значит быть одному. Однако сегодня наша жизнь строится вокруг почти неумолчной болтовни в ютубе, фейсбуке, твиттере, инстаграме и их цифровом «потомстве». Когда человек мало говорит о себе или замыкается, это все чаще воспринимают как антиобщественное поведение. Эта конкретная война только начинается: для нового поколения совокупность познаний, которыми делятся со всем светом, – это и есть новое человеческое сообщество, а умалчивание о своих тайнах – эгоизм. Стесняться – значит нервничать понапрасну, потому что все люди на свете и так постоянно у всех на виду. Всплывшие тайны вашего ближнего помогают вам спокойнее относиться к собственным диким проступкам. Совесть либо притупляется, либо убаюкивается оправданиями; старые табу рассыпаются, а их место занимают новые, более спорные и произвольные. Удаление из интернета какой-либо информации считается ныне «грехом». Наши новые эмпиреи – это абсолютная транспарентность круглые сутки и семь дней в неделю. Какой бы сумасбродной или абсурдной ни казалась эта жизненная философия, ею все больше руководствуется наше ближайшее окружение в виртуальном мире. Вспоминаются предостережения Жирара о переходе к стадному состоянию, о пагубности «коллективного разума» (подобного разуму пчел в улье); но что поделать, если реальной альтернативы нет?
Судя по малочисленным обратным тенденциям, затворничество Гёльдерлина – не исключительно обычай ХIX века. Философ Ханна Арендт писала, что самые важные разговоры – внутренние, когда твой собеседник – ты сам; множество начинается с индивидуальности. Наверное, поэтому в своей желтой башне Гёльдерлин день-деньской разговаривал сам с собой. На посвященном Арендт коллоквиуме 2010 года в Стэнфорде Харрисон заявил, что главный вопрос гуманитарных наук гласит: «Как нам договориться о необходимости уединения как непременного условия размышлений?»
444
«В любое тихое место вторгается шум. Мы повсюду наблюдаем ущерб, который это наносит нашему мышлению. В нашу бездумную эпоху стала редкостью способность мыслить длительно, связно, последовательно», – сказал он. Не только в университете, но и в обществе в целом все словно сговорилось, чтобы нарушать уединение мыслящего. «Это связано с технологиями и с идеологией в равной мере. Ни в одном из мест, которые мы посещаем, мы не перестаем оставаться на связи с коллективом».
А что, если уединение стало для Гёльдерлина спасением от неумолчного гула других голосов и чужих желаний, возможностью пообщаться с личной музой, когда тебя не дергают реальные или воображаемые соперники и критики? «Только теперь понимаю я человека, когда живу вдали от него и в одиночестве»
445 – эту написанную каракулями записку обнаружили в его бумагах в башне. Жирар утверждал, что уединение Гёльдерлина не было симптомом безумия – либо было не только им, но и чем-то посущественнее. Я вспомнила о затворничестве самого Жирара – как он проводил дни в своем кабинете на Френчменс-роуд, вдали от шума и интеллектуальных мод все более прославленного университета, укрывшись от мира в обществе Марты, тишины и налаженного порядка. Я подозревала, что его слова о Гёльдерлине основаны на внутренних разговорах с самим собой. С аудиторией из одного человека.
* * *
«Теперь все написанное мною кажется мне соломой». Этой знаменитой фразой Фома Аквинский подвел итог своей жизни, объясняя, почему больше не пишет. И я чувствовала: с Жираром происходит то же самое.
Как-то между делом Жирар сказал Хамертону-Келли: «Я никогда не намеревался создавать „теорию“ – просто были кое-какие мысли, и я крутил их в голове так и сяк. Но ты же знаешь французов. У французов просто должна быть какая-нибудь теория». Вероятно, он завершил эту фразу смешком. То же самое рассказывали мне другие. Я вообразила, как он, произнося эти слова, делает характерный жест – как бы отметает миф, счищает психологическую паутину.
Когда с интервалами в одну-две недели я заглядывала на Френчменс-роуд, мне казалось, что процесс его религиозного обращения продолжается. Его былое самомнение, стремление произвести фурор хотя бы по поверхностным или преходящим мотивам теперь были выброшены в мусорную корзину, словно обертка и ленты от подарка; подарком поважнее упаковки был для себя он сам – безмолвный, сидящий в одиночестве в своей комнате. В нескольких поздних опубликованных интервью он сознавался в «академическом нарциссизме»
446. Дерзость и бравада осыпались, как краска со стула, и осталась только поразительная простота, результат его собственной via negativa
447. Раньше он находил в старых текстах новую мудрость, но даже с учетом его собственного слоя интерпретации это все равно был внешний глянец – по-прежнему еще не вся истина, не вся история. Не могу установить, в какие мгновения это были бессвязные стариковские размышления, а в какие – что-то более глубокое. В то время, когда его способности ослабевали, он, казалось, предавался чему-то вроде духовного «устремления к крайности», откликаясь на зов своей души в три часа ночи.