– Знаешь ли ты, что сказано в Евангелии? Помогай ближнему своему, протягивай руку помощи тонущему, однако и сам не упади в воду!..
И опять ночью виделась черная река, лодка, на которой отправлялся он в царство вечности…
А утром велел жене и брату немедля искать детям надежную гувернантку, немку или шведку, чтоб не стара и не молода была, чтоб учила его детей уму-разуму…
Новое следствие
В сенях громко стукнула дверь – так обычно входил Владимир Шереметев, – и правда, через минуту он стоял перед графом, причем в немалом возбуждении. Конечно, из-за вестей петербургских. Приехал Голицын и сообщил, что Ефросинья, царевичева полюбовница, разрешилась от бремени. Толстой учинил ей допрос, и показала она, будто имел Алексей помыслы на царский трон сесть. И следствие закрутилось наново! Борис Петрович поник головой.
Вторая новость похуже: царь требует всех на заседание Сената, ходят разговоры о связях царевича с фельдмаршалом, и ежели не сегодня-завтра Шереметев не явится в Петербург, то его привезут силою.
– Силою? – Граф вскинул седые брови. – Пусть, как Карла, везут меня на носилках драбанты!..
Но и то были не все вести: днями должен прибыть в Москву митрополит Иоанн Кроковский, царь вызывает его на суд. Скорняков-Писарев давно укатил за ним и будет проездом из Киева в Москве.
– Боже мой и Творче! – воскликнул Шереметев. – Дай хоть немного пожить на свете сем в покое! – Схватился рукой за грудь. Помолчал. – Рад я повидать старого друга отца Иоанна, однако… как свидеться? Небось Скорняков неотступен при нем.
– Ты про отца Иоанна? А не думаешь про то, что поведала на допросе девка Ефросинья и как сие на нас отзовется? – спросил брат. – Могут и тебя, и меня призвать…
– Охо-хо… – перевел дух Борис Петрович. – Хочется всем, чтобы я ангел был и чтобы делал все по-ангельски, а я человек всего лишь и делаю по-человечески…
Спустя два дня, под вечер, у ворот шереметевского дома остановилась запыленная коляска, и из нее вышел высокий худой старик с седыми волосами и черными углями глаз на бледном лице. Это был митрополит Кроковский, с которым учились они когда-то в Киевской духовной академии.
Встреча их была не радостна, а печальна. Оба еле стояли на ногах, с трудом удерживали слезы. Старые друзья сидели у камина, говорили о незабвенном Димитрии Ростовском, которого почитали как самого образованного священника, к тому же независимого от воли монаршей. Совсем иное дело – царский любимец Феофан Прокопович, готовый духовную власть целиком отдать царю…
Беседа была не столь долгой, но – облегчила душу Борису Петровичу; еще раз убедился он, что духовное родство пуще телесного. В домовой церкви исповедался перед отцом Иоанном, а после достали духовное завещание, подписанное уже Д. М. Голицыным, Н. И. Репниным, Т. Савёловым. Теперь Иоанн Кроковский поставил на нем свою подпись.
Настало время прощания. С трудом натянув на распухшие, немеющие ноги просторные чувяки, Борис Петрович вышел во двор. Здесь лицо отца Иоанна еще более поразило его своей бледностью – лишь великим смирением держался старец. «Доедет ли до Петербурга? Увидимся ли мы еще?..» Невольно опять черная мысль коснулась Петра, и вспомнился усатый кот…
ИЗ АРХИВА С. Д. ШЕРЕМЕТЕВА
«В 1718 г. фельдмаршал почувствовал знатный ущерб сил своих и не мог следовать за Государем, остался в Москве… О Кроковском показал Царевич: „Архиерей Киевский мне знаем“. Сего было достаточно, чтобы тотчас послать в Киев капитана Скорнякова-Писарева: „А что найдется у него в доме, все письма осмотреть везде и оныя, какие бы ни были, забрать и, запечатав своею печатью, привезти с собою, а помянутого Кроковского везти немедленно с собою под честным арестом в Петербург…“
Предчувствие маститого старца не обмануло его. Приехав в Тверь 1 июля вечером – он скончался.
Здоровье Бориса Петровича сильно пошатнулось после стольких лет неутомимого служения и ввиду преклонного его возраста. Нравственно он должен немало страдать, переживая дело Царевича Алексея и отказавшись от участия в нем. Для человека XVII века, хотя и последовавшего за Петром в лучшую его преобразовательную эпоху, он настолько был человеком бытовым и цельным, что не был в состоянии примириться с теориями той „правды воли монаршей“, которую услужливый иерарх преподнес на благовоззрение Монаршее. Феофан Прокопович не мог быть близок человеку, которому не были чужие ни св. Димитрий Туптало, ни Иосаф Кроковский. Здоровье ли послужило благовидным предлогом отсутствия Бориса Петровича и подписи его в кровавом деле?.. Чувство верноподданническое, правильно понятое, возбраняло участие там, где совесть не могла мириться с событиями. Но ему, конечно, было больно потерять то Царское расположение, которым он дорожил, сознавая в добросовестном служении своем исполнение гражданского долга».
Ефросинья – возлюбленная царевича
Одно и то же летнее солнце стояло над Москвой и Петербургом.
Одно и то же небо, омытое ночным дождем, висело над двумя столицами. Одна и та же грязь лежала на дорогах. И сходный дух витал над сумрачными головами двух человек, когда-то нераздельно близких, – царя Петра в Петербурге и графа Шереметева в Москве…
В ночь у Петра случился приступ – расширились глаза, задергалась щека, конвульсии разбили тело, и только Катя, владевшая какой-то тайной влияния на царя (оно похоже было на дуновение ветра, на свет, течение воды), сумела успокоить измученного государя. Взъярился он вестями, которые принес Толстой от Ефросиньи.
Спросив ее, писал ли кому письма Алексей? – получил ответы: «жалобы на отца писал многажды», «от отца ушел для того, что отец немилостив» и «наследства он, царевич, весьма желал и постричься отнюдь не хотел». Потрясенный, Петр читал Екатерине строки допроса Ефросиньи: когда Алексей станет государем, то будет жить в Москве, а летом в Ярославле, а Петербурга не станет, и кораблей тоже, – и не верил своим глазам.
О, если бы это была только бабья болтовня! 18 мая и сам царевич – как ни изворачивался, как ни менял показания! – признался, что видел поддержку у князя Якова Долгорукого, у Печерского митрополита, в главной армии у Шереметева, и ежели бы пришел к власти, то все бы «к нему пристали».
– Катя! Катя моя, что делать? На кого надеяться? – Царь чуть не бился головой о стену.
Она брала его голову в руки, гладила – и он утихал.
И еще одну беседу с сыном имел Петр. Алексей то бледнел, то краснел, то дерзил и упорствовал – и с того дня будто отринул Петр от себя сына, будто руку себе отрубил. Блудный сын промотал лишь наследство отцовское, а этот – хотел державу разрушить!..
Оскорблен был царь словами его о Долгоруком и о Борисе Петровиче, злые мысли о старых сподвижниках точили душу. Оба образованные, аристократы, оба казались верными преобразователями! Князь Яков по-хорошему упрям, независим, однако людей, из низов приближенных, не желал одобрять. Шереметев тоже мирился с ними скрепя сердце, не желая почитать Ягужинского оттого, что он сын органиста… И медлительностью своей Шереметев раздражал царя, вот и нынче не едет, – по Петербургу уж ползут слухи, что Шереметев неспроста сидит в Москве, скоро суд, а главного человека в Петербурге нету, не иначе он на стороне Алексея…