– Слыхал я, будто у Разумовского богатый театр, волшебные картинки, декорации богатств несметных. Поедем к нему. Кстати, навестим сестрицу мою – как там она поживает?
Петра Борисовича словно ледяной водой окатили: вскочил, замахал руками.
– Имени его даже не желаю слышать! Бедная сестрица младшая Варварушка, какую жизнь ей устроил этот владелец восточного сераля?! Соблазняет женщин, и того от супруги своей не скрывает!.. Негодяй! Самодур! Конечно, богат, умен, образован, но… Как с актерами обращается? Сказывают, один у него в саду повесился.
– Все едино, – поднялся Николай Петрович. – Завтра едем в Москву. Велю закладывать лошадей, – и он вышел из комнаты.
С утра была подана тройка серых лошадей, самая лучшая карета, с золоченым покрытием, и Шереметевы отправились в Москву. Верх кареты оставили открытым – граф любил, чтобы его узнавали, кланялись и чтобы сам он важно кивал встречным: тут все его знали-почитали.
Остановились в доме своем на Никольской, а оттуда что ни вечер – разъезжали по гостям да по театрам.
Повстречалась им Елизавета Янькова, известная собирательница московских слухов, умнейшая старушка. Оба графа вышли из кареты, поцеловали ей ручку, и Янькова сразу выложила последние новости:
– Слыхали, ваше сиятельство, про такого – Медокса? Шустрый, все у него ходуном ходят. Такую деятельность развел, что… В театр к нему теперь вся Москва съезжается.
– Да? – ревниво переспросил Шереметев. – Небось, Синявская у него поет?
– Поет, поет!.. Конечно, публика у Медокса не такая, как у вашего сиятельства, все больше Гулякины да Транжирины… Так этот Медокс, батюшка, обижается на тебя. – Янькова сделала вид, что запнулась, изобразив смущение.
– Он? Обижается… Да за что же?
– Дескать, публику ты у него переманиваешь.
Петр Борисович с удовольствием засмеялся:
– Пере-ма-ни-ваю? Да они сами идут! Он что, не знает, что у входа в мой парк написано? «Всякий может здесь веселиться от души!» Иные дни я и денег не беру за вход, а Медокс, сказывают, без денег не пускает… У меня всяк, кто придет, – гость желанный, милости прошу! Играйте, забавляйтесь, гуляйте!
– Ясное дело, доброта вашего сиятельства всем известна… Однако не задерживаю ли я вас? Пора и честь знать. Позвольте попрощаться, – и Янькова, поклонившись, отошла от кареты.
Свистнул кучер, взметнулись вожжи, карета тронулась. Сын опять заговорил о европейском театре:
– Между прочим, в Париже артисты не просто тешат публику, а еще и получают дорогие подарки. В их честь устраивают даже приемы, дорожки устилают коврами.
– Ну уж и коврами! А мы их дальше передней не пускаем! Иначе – что за порядок?.. И что же там ставят?
– Ставят все больше оперы-комик. Или трагедии. И все превосходно!
– Зачем я тебя с Вороблевским туда посылал? Чтобы ты забыл наши порядки? Ишь ты, приемы устраивать! Там-то народ, небось, уж перебесился, а нашему если дать волю – он или запьет, или загуляет, а то еще потасовку устроит с мордобитием!
Сын возразил: мол, существует прогресс – была у нас смертная казнь, а императрица Елизавета Петровна отменила, так и с театром быть должно.
При имени Елизаветы лицо Петра Борисовича расплылось в улыбке.
– Ах, Елизавета Петровна, цветок души! Какая была государыня! И православию верна, и французов могла за пояс заткнуть, и нам, именитым, волю давала. Легка, улыбчива, приветлива! А как «Грот» мой ей полюбился!
Сын пробурчал:
– И все-таки мы еще варвары.
Соловушка
Ранним летним утром, когда обитатели Кускова стояли в Спасской церкви, по небу прокатилась колесница с веселым дождем. После такого дождя как не пойти в лес за грибами? Княгиня Марфа Михайловна повела девочек-воспитанниц в ближний лес. Набрав по корзинке грибов, они присели на берегу озера, перебирая грибы. Паша любовалась тихими водами, белыми облаками, которые плыли в озерной воде. Казалось, что дальний лес глядел на нее с тайной думой.
Марфа Михайловна дрожащим голоском запела:
Шла утица по бережку,
Шла утица по крутому…
Девочки подхватили, все скорее, веселее приговаривая:
Вы ути, ути, ути, ути, ути,
Вы куда пошли, пошли, пошли, пошли…
В конце пение замедлилось, голоса стали тише:
Воротитеся назад,
Гуси серые летят…
Высоко и тонко звучал голос Паши Ковалевой, выделяясь из всех. Ей представлялся любимый клен на той поляне, ровное, складное, как облитое свежими майскими листьями деревце, дорога, по которой мчался всадник на черном коне… Слышался шелест ветвей, плеск озерных вод, шум крыльев пролетающих птиц…
– Колокольчик ты мой, – обняла ее Марфа Михайловна. – Соловушка!
Воскресный день летом долог. Можно еще и в прятки поиграть, в кустах-боскетах поаукаться. И вот уже детский смех разносится по парку. Здесь и Коля Аргунов, сын крепостного художника Ивана Петровича Аргунова. Он всегда так: где увидит Пашу Ковалеву – туда бежит.
Наигравшись, все сели в кружок за кустами, а проказливая Таня Шлыкова, выдумщица и лучшая танцорка, предложила сыграть в «молчанку».
– Как это?
Она сделала страшные глаза и велела всем повторять:
– Сорок амбаров сухих тараканов, сорок кадушек соленых лягушек – кто промолвит, тот и съест!
Кто первый нарушит «молчанку»? Никому не хотелось есть «такую гадость», и все молчали, только Коля прыскал в кулак. На беду проходила мимо баба Арина, и тут же разнесся ее грубый голос:
– Вы что тут делаете?
В ответ – молчание. Баба Арина пришла в ярость:
– Дурищи! Чо молчите? Ишь ты, еще и мальчишка с ними?! На хлеб на воду посажу! – Она размахнулась и хотела ударить Таню, но храбрый Коля подскочил и загородил ее.
Неизвестно, что бы случилось, если бы не Марфа Михайловна, которая спокойно заметила:
– Нынче воскресенье, им позволено играть… А теперь, девочки, пора домой, – и взяла за руку Пашу.
Та прижалась щекой к ее руке:
– Хорошо, что вы с нами… – прошептала девочка и шмыгнула носом.
Княгиня Долгорукая не забывала, что ей поручено приучать девочку к хорошим манерам, потому заметила:
– Не забывай, что я тебе говорила… Не сморкаться, носом не шмыгать.
Еще она учила: «Головку держи высоко, но гордости не выказывай… Глаза должны быть скромно опущены, рот закрыт, – иначе вид у тебя будет такой, словно характер ты имеешь сатирический… вроде как у нашего Ивана Долгорукого».