Борис ничего не ответил, и мы еще посидели так тихонько, греясь на скудном осеннем солнышке.
Я вспомнила, что сейчас должен прийти Максим, и представила, как буду сидеть между ними – такими красивыми парнями, и как это будет выглядеть.
– Ну ладно… – сказала я ему. – Посидел, и будет. Проваливай…
Я проводила его до проходной, чуть отставая и пытаясь запомнить его плечо и щеку – то, что мне было видно, это на всякий случай, если он больше не придет.
«Случись что-нибудь! – мысленно молила я то обстоятельство, которое еще не имело названия в моем воображении, но которое должно было расставить все по своим полкам… – Случись что-нибудь!» – и случилось. Как тогда, у подъезда.
– Ты знаешь! – вдруг остановившись, воскликнул он. – Совсем забыл тебе рассказать! Я ведь сейчас встретил в автобусе ту девушку, из театра!
– Вот так удача, – проговорила я тусклым голосом, забыв поставить восклицательный знак в конце предложения. – Надеюсь, на сей раз ты не упустил случая…
– Ни за что бы не упустил! Я бы ехал за ней до самой конечной остановки, если бы… – он насмешливо посмотрел на меня, – …если бы не торопился так к тебе!
…Ночью меня разбудило ощущение резкой перемены во всем окружающем мире. Я поднялась и подошла к окну.
Сильный ливень избивал и без того голые, беззащитные деревья. По всему стонущему от ветра парку шла жестокая расправа над теплом и безмятежной ясностью самонадеянной осени.
Я отошла от окна и легла, заложив руки за голову. По противоположной стене до рассвета метались, прося пощады, ошалелые тени деревьев. Все это было похоже на позор разгромленной армии.
А под утро за окном медленно поплыл снег. Он падал бесшумно и устало, как будто не являлся впервые, а возвращался на эту землю. Возвращался мудрый и умиротворенный, пройдя долгий путь, неся в себе некую разгадку и успокоение людям…
Сквозь сон я слышала, как пробуждалась клиника, хлопали двери в умывальной, шаркали больничные тапочки. Потом открылась дверь в нашу палату, быстро вошел Макар Илларионович. Он подошел к моей койке и положил руку мне на плечо. Этот жест был властным и успокаивающим одновременно. И я все поняла.
– Макар Илларионович, что? Уже? Уже сейчас? Неужели сейчас?! – Губы у меня одеревенели, и я не могла ими шевелить.
– Ты у нас умница, – серьезно сказал он. – Ты должна нам помочь. Ты же умница!
– Вы думаете, я могущественная, как Микки-Маус? – пытаясь улыбнуться дрожащими губами, спросила я.
– Микки-Маус тебе в подметки не годится, – так же серьезно сказал он. – Можешь взять его к себе в адъютанты.
Выходя из палаты, он остановился в дверях.
– Ну, отдохни еще секунду. Полежи, подумай о чем-нибудь веселом.
Как только за ним закрылась дверь, я схватила карандаш и, вырвав из ученической тетради листок, быстро написала: «Папа, прости меня! Я всех вас очень люблю!»
И тут я взглянула в окно. И увидела, как на зеленых санках, в рыжем меховом комбинезоне мчит по чистейшему снегу повелитель всего живого на земле Гогия, а запряженный в сани счастливый усатый родитель делает громадные скачки, отчего его нескончаемые ноги еще больше похожи на складную металлическую линейку.
И я скомкала этот жалкий листок бумаги и швырнула его в сторону.
Внезапно я вспомнила бабушку Бориса и подумала: помнит ли она, спустя пятьдесят лет, живое прикосновение своего юного мужа, помнят ли ее руки прикосновение к его рукам? Нет, наверное. Наше тело забывчиво.
Но оно живо – его объятие! Оно ходит по земле в образе его сына и внука, еще больше похожего на деда, чем сын! Жива моя мама. Потому, что я жива. И буду жить долго-долго.
«Да, – подумала я, – вот это главное; люди ходят по земле. Одни и те же люди, только с поправкой на время и обстоятельства. И если понять это и крепко запомнить на всю жизнь, то не будет на земле ни смерти, ни страха…»
«А теперь я полежу еще секунду и подумаю о чем-нибудь веселом, – сказала я себе. – О чем же? Ну хотя бы о том, как завтра или послезавтра придет Борис и напишет мне записку, какой-нибудь каламбур, вроде: «Оперативно здесь делают операции!» А я в ответ на том же листке попрошу медсестру написать крупно, латинскими буквами: «Ро blatu»…»
1976
Терновник
Мальчик любил мать. И она любила его страстно. Но ничего толкового из этой любви не получалось.
Впрочем, с матерью вообще было трудно, и мальчик уже притерпелся к выбоинам и ухабам ее характера. Ею правило настроение, поэтому раз пять на день менялась генеральная линия их жизни.
Менялось все, даже название вещей. Например, мать иногда называла квартиру «квартирой», а иногда звучно и возвышенно – «кооператив»!
«Кооператив» – это ему нравилось, это звучало красиво и спортивно, как «авангард» и «рекорд», жаль только, что обычно такое случалось, когда мать заводилась.
– Зачем ты на обоях рисуешь?! Ты с ума сошел? – кричала она неестественно страдальческим голосом. – Ну скажи: ты человек?! Ты не человек! Я хрячу на этот проклятый кооператив, как последний ишак, сижу ночами над этой долбаной левой работой!!!
Когда мать накалялась, она становилась неуправляемой, и лучше было молчать и слушать нечленораздельные выкрики. А еще лучше было смотреть прямо в ее гневные глаза и вовремя состроить на физиономии такое же страдальческое выражение.
Мальчик был очень похож на мать. Она натыкалась на это страдальческое выражение, как натыкаются впотьмах на зеркало, и сразу сникала. Скажет только обессиленно: «Станешь ты когда-нибудь человеком, а?», и все в порядке, можно жить дальше.
С матерью было сложно, но интересно. Когда у нее случалось хорошее настроение, они много чего придумывали и о многом болтали. Вообще в голове у матери водилось столько всего потрясающе интересного, что мальчик готов был слушать ее бесконечно.
– Марина, что тебе сегодня снилось? – спрашивал он, едва открыв глаза.
– А ты молока выпьешь?
– Ну, выпью, только без пенки.
– Без пенки короткий сон будет, – торговалась она.
– Ладно, давай с этой дрянской пенкой. Рассказывай!
– А про что мне снилось: про пиратские сокровища или как эскимосы на льдине мамонтенка нашли?
– Про сокровища… – выбирал он.
…В те редкие минуты, когда мать бывала веселой, он любил ее до слез. Тогда она не выкрикивала непонятных слов, а вела себя как нормальная девчонка из их группы.
– Давай беситься! – в упоительном восторге предлагал он.
Мать в ответ делала свирепую морду, надвигалась на него с растопыренными пальцами, утробно рыча: