Отсюда особая сокровенность интимного философского и поэтического разговора, не постулирование истин, а их терпеливый поиск с тем, чтобы вместе с другом составить ясное представление о категориально-понятийном составе Бытия. Это – нахождение все новых и новых образов, именование их и соотнесение между собой. И еще раз: сам язык становится в этом случае образом. На этом пути логоцентричная позиция слишком слаба, чтобы удовлетворить желания друзей. Намного важнее сокровенная беседа (guft-u-gū, suhbat), за которой следуют поиски вещей, примирение или столкновение которых способно «обрисовать картину» общежития друзей. Вот как иллюстрирует эту мысль известный суфий Ала’уддавла-е Семнани:
Если бы не было беседы /друзей/, не было бы
и этих поисков.
Коли не было бы поисков, как же она
явила бы свой Лик?66
Нельзя не сказать, как было обещано выше, об иранских истоках понятия дружбы. В древнеиранской мифологии существовало стойкое представление о «друге», выработанное посредством одного из центральных божеств индоиранского пантеона – Митрой, чье имя означает договор, согласие; имя Митра в свою очередь восходит к индоевропейскому корню, имеющему прямое отношение к идее мира, согласия, дружбы. Авеста называет Митру «выпрямителем границ», что актуально и для социальных отношений, и в космическом значении. Ассоциации Митры с солнцем достаточно прочны, ведь солнце друг-спутник человека, а потому Митра и союзник, и безопасная гавань, и причал67. Имя ведийского бога Митры означает также «друг»68. Бенвенист делает существенное уточнение, которое удачно согласуется со всем сказанным выше о «друге» в персидской культуре: «…речь идет не о дружеских чувствах, а о договоре, основывающемся на обмене»69. Друг всегда надеется на ответное чувство друга. В новоперсидском языке трансформированное имя Митры (mehr) закрепилось в значении приветливости, милосердия, нежности, а также солнца. Как мы видим, в языковой практике средневековых иранцев сохранился субстратный пласт значений древнеиранского Митры, однако одновременно и в полной мере выявились субъектно-объектные связи, о которых говорил Бенвенист. Нельзя оставаться приветливым, милосердным и нежным человеком без толики ответного чувства со стороны того, к кому обращены эти чувства. Ритуал перешел в риторику общественного поведения.
Нельзя не заметить немаловажной разницы между иранцами и греками в отношении дружбы (philia) и/или любви к богам70. Если для греков означенная ситуация была невозможна, то иранцы с легкостью называли Бога своим другом, Бог и есть Друг. Суть дела состоит не в том, что греки знали философию как таковую, а иранцы могли судить о ней сквозь спектр исламской теологии, существенно окрашенной хорошими знаниями о греческой мудрости. Мятежная дискурсия иранцев тщательно охраняла высокую степень антропоцентризма своей культуры. Мерой этого дискурса был не просто человек, но человек, воспринимаемый как друг, вне зависимости от привходящих жизненных обстоятельств. Человек априорно являлся другом всему, что попадало в поле зрения.
Итак, имманентность идей друга и чувства дружбы, памятливо воспринятые мусульманизированными иранцами из своей же древности, были обогащены активностью философов и суфиев, о «дружбе» которых мы еще скажем. Следует, однако, не забывать одного – митраизм резко выступал против чувственности, это был культ решительности, а не пассивной созерцательности, силы, а не мягкосердечия. Одно то, что в Риме митраизм стал солдатской религией, говорит именно об этом. Митра призывал к дружбе и согласию, но то была другая дружба и иного рода согласие по сравнению со средневековым Ираном.
Только теперь, после знаним об истоках иранского понимания друга и дружбы мы движемся дальше.
Какое же отношение все сказанное о «друге» имеет к искусству, истории и теории искусства? Нет ничего более существенного в мире вещей, нежели «друг». В этом смысле имманентность понятий друг и дружба вплотную граничит с тем, что мы говорили о Kunstwollen. А это означает, что Kunstwollen как идея стиля и этоса, вплотную прикасается к идее интимной дружбы, столь распространенной в искусстве книжной миниатюры. Больше того, следует знать, что о стиле пристало говорить, не сужая его границ в пределах одного искусства или архитектуры. Стиль – это этос (адаб) искусства и культуры в целом71. Персидские поэты говорят о «пространстве адаба» (басат-е адаб, лавх-е адаб). Именно поэтому имманентная идея Kunstwollen покоится в недрах стиля как этоса культуры.
Имя собственное оказывается лишь бледной тенью много более объемного и точного имени «друг». Для греков, берущих в руки вазу с безымянным изображением, ваза становится другом, с которым надобно сдружиться, дабы наконец разгадать ее загадку-грифос (см. об этом выше). В похожей ситуации оказываются иранцы: мир их быта был переполнен разного рода вещами, мелкими на первый взгляд, но существенными для понимания отношения к ним. Такие вещи, как бронзовые подсвечники, чернильницы, различного рода сосуды с изящными ручками и без них, пеналы, ткани, очень часто носили антропоморфные и зооморфные черты; не менее часто на эти вещи наносились повествовательные изображения (бронза, рукописи, пеналы, ткани), которые требовали своего отношения к ним. Иранец, как известно, был в душе интерпретатором, однако желание узнать о вещи больше, чем она есть, требует не просто эстетического отношения, эти вещи следует дружески любить. Любить и дружить у иранцев от Бухары и Самарканда до Шираза выражается одной фразой – dust dashtan. Дружба с вещью значительнее интерпретации, интерпретация или прочтение вербального тела вещи – это работа, а любование вещью сравнимо с дружеским отношением к ней, чувство, о котором хорошо знают работники музеев. Дружба – это сила, способствующая выявлению вовсе не значения вещи, а горизонтов ее бытования в мире. Отношение иранцев к вещи отразилось даже при их обращении к арабской каллиграфии (см. об этом ниже).
Не менее примечательны вошедшие в обиход дружеские практики. В нашем случае суть вопроса не в форме проблематизации дружественных практик, как это предлагал Фуко72. Дело даже не в том, что в обиходе иранцев были закреплены разнообразные дружественные собрания поэтического (от дворцовых состязаний в мастерстве поэтов до приватных салонов) и интимного характера. Много интереснее то, что сложившаяся практика активно визуализуется, она находит свое ярчайшее отражение в персидской миниатюре. Начиная с XV в. интерьерные и пленэрные сцены буквально захватили миниатюристов. Художники фиксировали все: от встречи влюбленных до коллективных пирушек. Даже гомосексуальные отношения порою выставлялись миниатюристами напоказ, не потому что такие связи, как известно, входили в обиход высших слоев общества, но поскольку разные типы дружеских практик были одним из важнейших измерений частной и социальной жизни иранцев73. Гомосексуальные отношения манифестировались в контексте общепринятых представлений о любви и дружбе, о единственном друге, с которым тебя сводит коварная судьба; некоторым подспорьем для этого служил один из хадисов пророка Мухаммада74 (ил. 49 – миниатюра из рукописи «Мир Али ал-Хусайни ал-Катиб ал-Харави», Бухара, 1529, Folio 41v). Ведь дружбе свойственны и эмоциональные всплески. Иранским литературным кругам была свойственна организация литературных салонов, на которых вместе со стихами звучала музыка. Другой формой встреч образованных людей, а тем более людей интеллектуально не искушенных, были пирушки, за которыми происходили встречи разного характера. Чем, спрашивается, отличается влюбленность слушающих в поэта, певца, виночерпия от очарованности прелестным юношей, ведь и то, и другое могло происходить одновременно? Лишь разные степени влюбленности, различающие активизацию душевного влечения, конкретизируют ту или иную ситуацию. Как сказал Семнани, задушевная беседа приводит к поискам желанного лика. Не лишено вероятности, что разные типы дружественных практик могли иметь некое и некие значения, однако много существеннее имманентная идея дружбы и друга; она была одним из основных концептов тематики персидской миниатюры. Оговоренная выше суфийская идея о близости (qurb) явление того же феноменологического порядка, хотя в этом случае всегда следует помнить о конечной цели суфиев. Их суждения о любви и близости носили сугубо теолого-экстатический характер, когда теологическая рациональность и мистическая эмоциональность были неразделимы. По этой причине лучшими влюбленными и самыми искренними друзьями были суфии. При всем сказанном следует помнить, что именем возлюбленного Абсолюта у поэтов и суфиев всегда оставался Друг (кроме указанного слова дуст, еще и слово Yar).