Пинель тоже отказался от кровопусканий, которые назначались абсолютно всем, и стал использовать статистику для оценки качества лечения (процент выздоровлений, процент рецидивов). Он всерьез озаботился ятрогенными
[68] болезнями в психиатрии, а также ввел термин «полифармация»
[69], которая, по его мнению, представляет большую опасность.
Но главное, это то, что моральная терапия развенчала царствовавший в бедламах страх, считавшийся первостепенным лечебным фактором. На деле страхом в лучшем случае можно было остудить манию, но против меланхолии страх был бессилен. В Ритрите показали, как надо лечить меланхолию, и успех поразил современников. Ритрит стал образцом для всего мира, и многим новым больницам давали такое же название – Ритрит (retreat – место для уединения, убежище).
Сэмуэль Тьюк писал:
«У разумного обращения с детьми есть большое сходство с разумным обращением с душевнобольными. Как отметил Локк, «тот, кто нашел средство сохранить в душе ребенка живость, энергию и непринужденность, отвращая его в то же время от вещей, к которым тот питает склонность, и привлекая его к другим, которые ему неприятны, тот, говорю я, кто умеет примирить эти видимые противоречия, отыскал истинный секрет воспитания». В высшей степени желательно, чтобы те, кто работает с душевнобольными, обладали влиянием на их сознание; это влияние никогда не достигается суровостью и жесткостью» [6].
Таким образом, моральная терапия предлагала перенести в больницы принципы передовой педагогики. Излечение в таком контексте означает то же самое, что перевоспитание или обучение тому, как следует жить нормальным людям. Сконцентрировавшись на этой мысли несложно заметить тонкую трещину в пафосном монументе гуманизму, каким представляется моральная терапия в истории психиатрии. Пациент освобождается от физических оков, выводится из темницы, пациента больше не привязывают к кровати, но не оказывается ли он в ситуации более изощренного подавления личной свободы? Этим подозрением проникнута та работа по ревизии моральной терапии, которую проделал один из самых крупных антипсихиатров XX столетия Мишель Фуко.
***
Фуко схематизирует историю психиатрии следующим образом.
До XVII–XVIII вв. безумие есть нечто мистериальное, через опыт безумия в мир людей проникает божественная иррациональность, состояние безумия – одновременно священное и ужасное. Правда, как считает Фуко, таким его делает не сама симптоматика, а общественное положение безумца, его участие в «мистерии нищеты».
В XVII–XVIII вв. определяющей характеристикой безумия является необходимость в изоляции. Формируется спрос на явление, которое можно стигматизировать, а конкретный вид болезни или девиации, становящейся общественной проблемой, может меняться. Хозяевам дискурса нужно утверждать свою власть, и делают они это с помощью вытеснения в зону отчуждения сифилитиков, либертинов, вольнодумцев, сумасшедших.
Фуко отталкивается от представления о том, что обществу нужно «породить Чужака». И для этой цели конструируется сумасшествие. Сумасшествие – концепт, нужный социуму, никакой физиологической реальности за этим концептом нет, или же она вторична и не важна. Важна сама алиенизация, сам жест отчуждения.
Для левого философа Фуко отправной точкой в его рефлексиях является фундаментальность карательной системы, которая выполняет свои функции с помощью разных инструментов: лепрозориев, тюрем, бедламов и т. д. Социологическая теория в его прочтении истории психиатрии предшествует медицинской проблематике. Тем более что в психиатрии, как ни в какой другой медицинской специализации, естественно-научное пересекается и накладывается на социокультурное.
Для антипсихиатрического движения Фуко – идеальный пророк. Современная антипсихиатрия стоит в одном ряду с ВИЧ-диссидентством
[70]: и те, и другие доказывают, что институализированная медицина устроена так, что болезни выдумываются в угоду злобным закулисным силам. Фуко говорит то же самое, но не из чисто антипсихиатрических соображений, а следуя левому призыву выискивать в реальности признаки порабощения народных масс.
Фуко обращает внимание на то, что сумасшествие алиенизируется по тому же шаблону, что и венерические заболевания. «Полтора столетия венерики будут обитать бок о бок с умалишенными, в одних и тех же стенах; и соседство это оставит на безумных неизгладимое клеймо, которое для современного сознания станет знаком их смутного родства и обеспечит им один и тот же удел и место в одной и той же карательной системе. /…/ Безумие поселяется по соседству с грехом, и, быть может, именно поэтому неразумие на века породнится с виной: в наши дни душевнобольной ощущает это родство как свою личную участь, а врач открывает его как естественно-научную истину».
Связь греха и болезни – это общее место аскетики, это вписано в геном христианской культуры (и, быть может, не только христианской). Если «неразумие роднится с виной», то пациент понимает происходящее с ним как следствие его морального выбора. Вся традиция психодинамической терапии коренится в этой древней интуиции, связывающей страдание с моральной ошибкой.
Следующая страница в истории психиатрии открывается тогда, когда к началу XIX века оформляется тренд в сторону медикализации безумия. Это хорошо отражается на условиях жизни больных людей и способствует укреплению статуса психиатрии. Но, предупреждает Фуко, безоговорочно хвалить моральную терапию за гуманизацию нравов никак нельзя. Пинель, Тьюк и их единомышленники построили светлую, ажурную, но весьма устойчивую систему подчинения и репрессий. Пациенты парижских больниц, которых, согласно мифу, Пинель выводил из камер-одиночек на белый свет, не были жертвами репрессий. Их просто не считали людьми и исключали из социума. Социальные технологии усложнились, и начались невидимые репрессии. Душевнобольные, возвращенные в сообщество людей, по-прежнему остаются рабами чужой воли. Они больше не хищники, они – одомашненные животные.
Вместе со статусом человеческого существа пациенты обретают то, чего лишены животные. «Проблематика безумия, – пишет Фуко, – сместилась в направлении вменяемого субъекта и обращаемых к нему вопросов». Обращаться с человеком по-человечески означает не только отказ от грубости. Человеческое общение подразумевает отношения ответственных субъектов, и теперь пациент, фактически выведенный из подземелья, символически вводится в зал суда.
Поведение зверя объясняется природой зверя. Человек, поднятый с «нулевого уровня природы», возвращается в культуру. Но какова эта культура? Нет ли в этой культуре замаскированных механизмов подавления, скрытых цепей, сковывающих не тело, а личность? Если ставить вопрос таким образом, то понятно, почему гуманизаторский прорыв моральной терапии вызывает подозрение у левых социальных философов типа Фуко. Если физическая терапия XVIII века (безнадежное чередование рвотного и слабительного) имела дело с «невинным детерминизмом», то моральная терапия взялась за лечение «провинившейся свободы». Педагогической (читай репрессивной) психиатрии нужно было отделить телесность от субъекта, чтобы взвалить на субъект вину. Сразу повысилась востребованность концепции души.