Когда же все начало рушиться, эти резервисты начали скулить: «Ради бога, чего вы от нас хотите? Мы были всего лишь мелкими исполнителями. Я с самого начала видел, чем все закончится. Но разве мне, несчастному резервисту, позволили бы сказать хоть слово там, где, словно новобранцы, держали рот на замке фельдмаршалы? Г. за все годы я видел всего один или два раза. Вы просто не представляете себе, как здесь все было заведено. Любые инициативы проходили десятки инстанций. Это была гигантская система, состоявшая из различных ведомств, командных пунктов, штабов и особо охраняемых зон. Если бы там каждый отвечал за конкретный участок работы… А о самой ставке, честно говоря, до меня доходили лишь слухи».
После войны эти резервисты наверняка возобновят свои связи в банковских кругах. Они вновь обратятся к своим давним друзьям по бизнесу, бывшим компаньонам из числа евреев, с которыми поддерживали контакты до самого конца. И только боязнь за своих детей несколько ограничивала их.
При аризации
[49] эти резервисты наверняка тоже показали себя с самой «лучшей» стороны. Зато потом они станут утверждать, что «в душе всегда были противниками антисемитизма. Конечно, еврейский вопрос требовал своего разрешения, но методы, какие при этом применялись… Безусловно, следовало бы отличать одно от другого…».
Черный день
Только в ходе контрмер после случившегося 20 июля
[50] «злобные карлики» на время затихли. Исчезли все коридорные болтуны. Перестали шептаться во время мытья рук у фарфоровых раковин. Опустели диваны в офицерской столовой. Все стали рано отходить ко сну, держа умные книги под мышкой, и очень коротко разговаривать со своими благоверными по телефону:
– Нет, нет, дорогая, я совсем не расстроен. С чего ты взяла? Просто немного перетрудился, да и почки вновь стали о себе напоминать.
В сумерках можно было встретить каких-то людей, которые «совершенно случайно» оказались у печей для сжигания документов, когда в них еще теплился огонек, чтобы бросить в них горсточку порванных на мелкие клочки писем. Причем дядя Макс спалил что-то прямо в туалете, напустив такого едкого дыма по всему бараку, что генерал хотел уже вызывать пожарную команду.
Надо было видеть в офицерской столовой полковника из гарнизонной эскадрильи в окружении притихших слушателей, которым этот герой с жаром рассказывал о своей решающей роли при устранении бунтовщиков на Бендлерштрассе
[51]. Пока полковник хвастался своим героизмом в столовой, в особо охраняемой зоне обыскали его багаж, и через час он исчез, что всех буквально потрясло.
Обратил на себя внимание также скоропалительный отъезд (без места в спальном вагоне и сухого пайка) бледного как смерть майора, который был, между прочим, доктором юридических наук. От испуга он даже шапку надел задом наперед. Как стало известно, такой спешный его отъезд был связан с арестом совета директоров одного предприятия в его родном городе в Северной Германии. Тогда волна репрессий прокатилась и по заправилам промышленности, а также крупным финансистам.
Другие, у которых рушился их привычный мир, вызывали к себе сочувствие. Ведь неизвестность пугала гораздо сильнее, чем страх за свою жизнь. Это относилось, прежде всего, к уважаемому всеми пожилому господину Х., а также бывшему офицеру связи при начальнике транспортной службы вермахта, помещику, генеалогическому исследователю и натуралисту. Звезд этот офицер с неба не хватал, но был человеком большой души. К тому же он знал наизусть весь железнодорожный справочник!
Как-то вечером этот офицер зашел на огонек в офицерскую столовую, когда стало известно, что некоторых генералов повесили. Он захотел было встать, но кровь отхлынула у него от лица, а его нос картошкой посерел.
– Я больше не могу! Я действительно не могу больше продолжать это безумие, господа! Как мне пережить, что фельдмаршал Х. был повешен? Это конец немецкому дворянству и конец нашей армии в моем понимании. По сравнению с этим все прошлое ничего не стоит.
Кто-то налил ему коньяку, и офицер машинально поднял бокал, но пронес его мимо своего носа картошкой и рта. Плотно сжав губы, он посидел немного, а затем встал и боязливо, чуть ли не на цыпочках, направился к выходу, приветствуемый со всех сторон.
Через некоторое время всех охватило беспокойство, и кто-то сказал:
– Господин доктор, может быть, вы взглянете на улице, не случилось ли чего с нашим подполковником.
Тот пожал плечами, вышел и в полутора метрах от входа в офицерскую столовую обнаружил пропажу. Подполковник стоял, упершись лбом в ствол березы, широко раздвинув ноги и тихо покашливая. Он спокойно дал осветить себя карманным фонариком.
В это время мужской хор из нижестоящего штаба разучивал песню «Небеса покоятся…».
На кухне что-то громко шкварчало, а в кладовой играли в настольный теннис. Видимо, мастера не хотели терять квалификацию. Чпок, чпок – все быстрее бился об стол шарик.
Через час «он» решил позвонить в комнату подполковника. Трубку сняли, но ничего, кроме тяжелого прерывистого дыхания, не было слышно.
Собственно, «он» еще раньше твердо решил не думать о 20 июля и обо всем, что было с этим связано. В офицерской столовой этот вопрос тоже стал полным табу, хотя многих разворачивавшиеся события в той или иной степени затрагивали – у одних пострадали родственники, а у других ближайшие друзья. Люди чувствовали себя несчастными. Ведь никто из присутствовавших тогда не был в состоянии дать оценку происшедшему событию, это смогут сделать лишь потомки.
Рассуждения же на эту тему стоили ему последнего друга. Им был его школьный учитель Эккехард. После того как «он» побывал в августе в отпуске и с момента его возвращения на службу письма с четырьмя мелко исписанными страницами, которые раньше приходили каждую неделю, перестали поступать.
Тогда после обеда накануне его отъезда из отпуска они три или четыре часа прохаживались взад и вперед по душной, залитой солнцем улице, оставляя следы каблуков на размягченном асфальте. По обеим сторонам лежали одни развалины, и никто не мог слышать их разговор. Только пара русских женщин разбирала в руинах кирпичи.