Людей еще меньше чем прежде убеждали аргументы и демонстрации — куда больше на них влияли знаки, оракулы, пророчества и всевозможные сверхъестественные явления, которые давали выражение и ответ их страхам и вожделениям. На этом мрачном фоне императоры, которые стремились показать себя спасителями мира, должны были быть уже не людьми, а неуязвимыми колоссами, о чью мощь разобьется любая беда, теми, кто защитит свой народ от любого зла, силой и спасением для своей страны. Теперь, как никогда раньше, император был единым объектом верности для множества народов с их собственной культурой и религией. Для египетского крестьянина, британского купца и франкского воина-поселенца традиции и легенды республики, сената, Капитолия значили крайне мало. Великая война с Ганнибалом — звездный час Рима — была от них так же далека, как от нас — битва при Азенкуре, да и в любом случае не имела никакой реальной связи с их родными землями и народом. Но имена Цезаря и Августа всюду служили бессмертным воплощением Рима. Их могли считать главными вождями, фараонами — родичами Осириса, законодателями, базилевсами или великими Царями царей Запада, но именно на них была направлена верность племен; и если нужно было возвеличить какой-либо символ империи, лучше этих имен было не найти.
Нужно подчеркнуть, что эта перемена касалась скорее образа монархии в глазах общества, нежели ее сути. Верно, что произошел сдвиг в сторону абсолютизма, но формальная конституционная основа правления претерпела куда меньшие изменения, чем его внешний облик.
Трансформация коснулась психологического, а не законного аспекта власти. Об этом красноречиво свидетельствует Гиббон:
Точно так же, как и притворная скромность Августа, пышность Диоклетиана была театральным представлением; но следует признать, что в первой из этих двух комедий было более благородства и истинного величия, чем во второй. Одна из них имела целью прикрывать, а другая выставлять напоказ неограниченную власть монарха над всей империей.
[185]
Ранняя символика империи представляет императора как верховного гражданского магистрата, правящего совместно с сенатом, совмещая в себе прежде независимые республиканские должности. Войны III века придали его образу воинственности: император стал верховным победоносным полководцем, без сомнений избранным для власти благородными солдатами, от которых зависела безопасность всей страны. Концепция богоравности правителя, введенная Диоклетианом, положила конец идентификации императора с властью армии. По-прежнему сохраняя все атрибуты правителя-воина, теперешний император был назначенным свыше владыкой, Dominus, возвышавшимся равно над солдатами и мирными гражданами и назначавшим каждому его задачу.
Можно задаться вопросом: а что же думал обо всем этом Диоклетиан-человек, режиссер действа? Он был не только хитроумен и практичен, но и глубоко религиозен, и считал, что он и его соратники были избраны для власти богами. Как основатели нового порядка и восстановители божественного покровительства, они и их наследники возложили на свои плечи большую ношу и за это могли требовать больших почестей. Все принятые им меры и были необходимы и тщательно рассчитаны, но, как свидетельствует Гиббон, мы, чьи политические взгляды коренятся в воззрениях Запада, не можем восхищаться деяниями Диоклетиана в сравнении с тем, что было прежде. При всей его искусной политике нельзя не прийти к мысли, что необходимость установить дистанцию между собой и солдатами была для Диоклетиана так уж неприятна. В нем видны определенная отчужденность и чувствительная гордость, которые проявляются в его нежелании подвергать риску свой престиж; они проглядывают в наблюдении Лактанция, гласящем, что Диоклетиан «всегда хотел выглядеть хитрым и сведущим».
[186] Можно подумать, что его хрупкое чувство собственного достоинства не способно было вынести, чтобы кто-нибудь увидел провал его задумки. Невозможно представить, чтобы Диоклетиан публично сделал неверный шаг и тут же с легкостью отмахнулся бы от ошибки. Сравните его с правившим позднее императором Юлианом, который находил всю эту церемониальность чересчур подавляющей и намеренно ввел в обращение большую свободу, свойственную Марку Аврелию: самые ошибки Юлиана, куда более человечного и обаятельного императора, проистекают из его доброго открытого нрава. Он, увы, неверно оценил свою эпоху, и его намерение вернуться к традициям прежнего Рима привело к такому же катастрофическому провалу, как и попытка возвращения к язычеству. Подданные Юлиана расценили его нежелание полностью использовать деспотическую власть, которой они теперь ждали от государя, как проявление слабости и незрелости.
ГЛАВА 9.
ФИНАНСЫ, НАЛОГИ, ИНФЛЯЦИЯ
ПОСКОЛЬКУ БАНКИРОВ ПУБЛИЧНО ОБВИНЯЮТ В ТОМ, ЧТО ОНИ ЗАКРЫВАЮТ МЕНЯЛЬНЫЕ ЛАВКИ, ОТКАЗЫВАЯСЬ ПРИНИМАТЬ БОЖЕСТВЕННЫЕ МОНЕТЫ ИМПЕРАТОРОВ, СТАЛО НЕОБХОДИМО ВЫПУСТИТЬ ЭТОТ УКАЗ, ВЕЛЯ ИМ ОТКРЫТЬ ЛАВКИ И ВНОВЬ ПРИНИМАТЬ ВСЕ МОНЕТЫ, ЗА ИСКЛЮЧЕНИЕМ ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ПОДДЕЛЬНЫХ И ФАЛЬШИВЫХ...
Приказ египетского стратега, 260 г.
В стране, которая на протяжении многих поколений привыкла к установленным ценам, сборам и налогам, неконтролируемая денежная инфляция становится весьма тяжким испытанием как для налогоплательщиков, так и (в не меньшей степени) для правительства. Инфляция не только приводит к разорению — она бьет по общему ощущению стабильности, по конкретным ожиданиям людей. Когда жалованье или ссуда теряют половину своей ценности, сбережения испаряются и цены следующего года становятся абсолютно непредсказуемыми, при этом начинают распадаться все социальные связи и нормы, в ход идут более простые, стайные инстинкты. Неуверенность в будущем смешивается с потерей понимания происходящего, путаницей в причинах и следствиях. Значительная часть инфляции III века происходила вовсе не от постыдных попыток откупиться от угрожающих границе варваров или наглой солдатни, как думали некоторые современники. Куда большую роль здесь играли стремительно растущие расходы на войну («мать налогов») и уменьшение площади культивируемых земель — но не только: они были связаны с особенностями системы налогообложения, необычайно неподатливой и слабой для столь обширной империи.
[187]
Из представления, что все имеет свою цену, естественно следовало, что налоги тоже имели единую твердую ставку и зачастую не менялись целыми веками. Увеличение размера налога или, того хуже, введение нового вызывали великое возмущение в обществе, и не в последнюю очередь — у имущих классов, чья поддержка была так нужна государству. В период вершины экономического процветания всего лишь однопроцентный налог на аукционные продажи вызвал такое недовольство, что даже Тиберий счел целесообразным урезать его вдвое. Если правительство собиралось создать резервы на экстренный случай — например, на случай войны, нужно было подбивать баланс с максимальной осторожностью: налоговое управление стало синонимом предельной скупости. Но даже в этом случае количество собранных ресурсов по современным меркам было ничтожно: 20 лет мира и предельно бережливое руководство страной едва смогли покрыть расходы на пару лет войны. Когда эти средства были исчерпаны, государству пришлось прибегнуть к обычным средствам для достижения цели — законным и не очень. Оно могло продать имущество императора: Марк Аврелий распродал на публичных торгах дворцовый гардероб и мебель. Оно могло запросить у городов золото в виде традиционных «даров» на какое-либо празднование, например — отмечание победы: Каракалла даже придумывал для этого несуществующие военные успехи. Он также сделал гражданами всех свободных жителей империи, таким образом получив возможность взимать с них налоги.
[188] Можно было конфисковать имения знати, сфабриковав обвинения в заговоре, — что и делали многие императоры. Подобные беззакония осуждали все сенаторы, но вряд ли бы они негодовали меньше, если бы император поднял размер налога на их собственность. Наконец, государство могло уменьшить содержание ценного металла в монетах, и на какое-то время эта мера оказалась самой действенной. Самое большое хождение в империи имел серебряный денарий (к которому позднее присоединился антониниан, монета вдвое большего номинала), и начиная с правления Марка Аврелия императорские монетные дворы начали чеканить новые денарии, постепенно уменьшая содержание серебра и надеясь, что это не будет заметно: сначала серебра было 75%, затем 50. Военное положение становилось все тяжелее; никто не предполагал, что государство будет увеличивать цену на единственный товар, чья стоимость росла быстрее всех других, а именно — на собственную оборону. Наконец оно ввело специальные чрезвычайные налоги, indictio extraordinäre, но и их оказалось недостаточно в чрезвычайном положении, которое теперь стало постоянным. Чтобы выплачивать жалованье солдатам, наемникам, чиновникам и покрывать все прочие расходы военного времени, правительство могло разве что продолжать снова и снова выпускать все более дешевые монеты, и на то время казалось, что этот прием сработал — точнее сказать, его последствия просто были отсрочены во времени. Цены, разумеется, росли, и серебро потеряло прямую связь с золотыми монетами более чистой пробы, но, поскольку монеты сверкали и имели нужный вес, их покупательная способность падала не так быстро, как содержание в них серебра. Как говорит Макмаллен, финансовые советники того времени, вероятно, полагали, что они нашли ключ к практически неограниченному богатству.
[189]