Не было политического средства, чтобы не позволить императору отдавать приказы о тайных убийствах или проводить собственные тайные заседания по делам об измене. Но поскольку правосудие в основе своей требовало убежденности народа в подобающих критериях доказанности, подобные меры неизбежно считались позорным нарушением закона. Разумеется, император мог игнорировать общественное мнение и на короткое время оставаться безнаказанным. Но в понятие общественного мнения входило мнение его собственного образованного бюрократического аппарата, который нужен был для управления страной. Если терпение чиновников заканчивалось, они с большей готовностью поддерживали мятежника, если таковой появлялся на горизонте. В этом и кроется смысл парадоксального описания монархии как автократии, закаленной законным правом революции. В отличие от средневековых царств, где принадлежность к королевской семье была важнейшим требованием для законного наследования престола, Рим и Византия никогда полностью не расставались с традицией военных «выборов», несмотря на попытки Диоклетиана ослабить их. Ни один император не мог позволить себе пребывать в благодушном умиротворении, надеясь на божественное право наследования. Если та или иная часть армии возвышала собственного кандидата и он побеждал императора, то автоматически сам становился императором де-факто и де-юре, и гражданское чиновничество с чистой совестью переносило свою лояльность на него.
Не было разделения основных линий власти, ни обязательства императора прислушиваться к желаниям любого учрежденного органа, ни законного мирного способа противоречить его воле. Так было очень долго. Диоклетиан узаконил абсолютизм, открыто сделав императора единственным источником политической власти и отбросив последнее притворство в том, что дело обстоит не таким образом. Ни одна из официальных процедур даже не намекала на то, что мнением сената интересовались в каких-либо делах; как говорит Гиббон, Диоклетиан нанес сенату смертельную рану, проигнорировав его.
[236] С большей демонстративностью он положил конец установленной Августом традиции «партнерства», которая на практике уже давно означала лишь то, что высшие посты в правительстве сохранялись за сенаторским сословием. Это не уничтожило сословие как таковое, но существенно изменило социальный состав правительства и навеки похоронило старинные civilitas, «особое родство» между императором и сентиментальными сенаторскими традициями республики.
Для нас естественное течение прогресса в современной Европе начиная с XVII века двигалось от абсолютной монархии до конституционного плюрализма и представительного правительства. С тех пор, как Рим стал мировой империей, этот процесс шел в обратном направлении, от узкой выборной сенаторской олигархии и бурной демагогии города-государства до неограниченной монархии, являвшейся средоточием всей настоящей власти. «Свобода», за которую боролся Брут, была в значительной степени привилегией группки сенаторов эксплуатировать провинции. Напротив, для миллионов жителей провинции освобождение принесла именно империя Августа, планомерно расширявшая рамки гражданства и равенства провинциалов с италийцами. Заключительный этап, новый абсолютизм, был таков: император больше не притворялся, даже в самой незначительной степени, что является primus inter pares (первым среди равных) среди любой широкой правящей группы — ни среди старой сенаторской аристократии, ни среди новой военной верхушки. Он занимал позицию полноправного монарха и стоял выше всех своих подданных. Спустя три века последние крупицы традиционного неприятия монархии были отвергнуты.
Предположение, что новый вид правления был в некотором смысле тоталитарным, вытекает из все увеличивающейся степени государственного принуждения в организации некогда добровольных гильдий и муниципалитетов.
[237] Это шло вразрез с традициями прошлого и придавало империи характер куда более деспотический, чем это было прежде. Во II веке изобилие процветающих автономных городов составляло славу Рима во всем Средиземноморье. Они казались материальным доказательством того, что свободную жизнь граждан полиса можно было сочетать с монархическим правлением. Но жизненная активность горожан была уничтожена за годы кризиса и так и не восстановилась полностью. В основной массе города стали меньше и безлюднее и находились в более стесненных обстоятельствах: имущие граждане либо не могли, либо не хотели выполнять в своих родных городах муниципальные обязанности, которые выполняли прежде. Землевладельцы среднего звена боролись с нуждой, но с людьми более богатыми, которые выгадали от наступления безопасной жизни, дело было скорее в эгоцентрических интересах, стремлении пустить все ресурсы на налаживание жизни на собственной вилле. Поэтому людей нужно было заставлять делать то, что прежде они делали добровольно, и муниципальные советы сохранились скорее как периферийные орудия государства, чем как органы самоуправления. Это произошло не потому, что новые императоры враждебно относились к независимым городам (или торговым корпорациям); но именно из-за того, что власть понимала всю их важность для империи, ей пришлось прибегнуть к принуждению: подобное вторжение было вызвано не жестокостью, но печальной необходимостью.